Светлый фон

И Гарриет тосковала. Она в одиночестве сидела на лестнице, или в коридоре, или за кухонным столом, обхватив голову руками, она сидела в спальне на подоконнике и глядела на улицу. Внутри нее кололись и царапались старые воспоминания: ее обиды, неблагодарность, все слова, которые теперь не возьмешь назад. Она снова и снова вспоминала, как однажды наловила в саду тараканов и насовала их в верхушку кокосового пирога, над которым Либби трудилась весь день. И как тогда Либби расплакалась, расплакалась, будто маленькая девочка, уткнувшись лицом в ладони. Либби расплакалась и когда Гарриет, разобидевшись, сообщила ей, что ей совсем не понравился подарок, который Либби сделала ей на восьмилетие – подвеска-сердечко для ее браслета. “Игрушку! Я хотела игрушку!” Потом мать отвела Гарриет в сторонку и рассказала, что подвеска стоит очень дорого и Либби такое не по карману. А хуже всего, в последний раз, когда она видела Либби, в самый распоследний раз, Гарриет просто вывернулась у нее из рук и помчалась по улице, даже не оглянувшись. Случалось, что посреди очередного полусонного дня (когда она часами валялась на диване, вяло листая “Британскую энциклопедию”) эти мысли заново накатывали на Гарриет с такой силой, что она заползала в чулан, закрывала дверь и рыдала, рыдала, уткнувшись в тафтяные юбки старых материнских вечерних платьев, и к горлу у нее подкатывала уверенность в том, что дальше она будет чувствовать себя только хуже.

 

Учебный год начинался через две недели. Хили теперь участвовал в каких-то “репетициях оркестра”, каждый день по удушливой жаре маршировал взад-вперед по футбольному полю. Когда же на поле выходила потренироваться футбольная команда, они все гуськом возвращались в спортзал, развалюху под жестяной крышей, садились там на складные стульчики и упражнялись со своими музыкальными инструментами. Потом дирижер разводил костер, они жарили хот-доги или играли в софтбол или устраивали импровизированный джем-сейшн со взрослыми ребятами. Иногда Хили возвращался домой рано, но тогда, говорил он, ему по вечерам надо было заниматься, играть на тромбоне.

Отчасти Гарриет была рада его отсутствию. Она стыдилась своей тоски, до того огромной, что ее было никак не скрыть, и того, какое у них дома запустение. После ухода Иды мать Гарриет стала поактивнее, но то была активность ночных зверьков из мемфисского зоопарка: хрупкие маленькие сумчатые животные с глазами-плошками, обманувшись светом ультрафиолетовых ламп, который озарял их аквариумы, садились, начинали прихорашиваться, изящно шнырять по своим лесным делам, думая, что надежно сокрыты в ночной темноте. За ночь появлялись тайные тропки, которые петляли по всему дому – тропки, отмеченные салфетками, ингаляторами, пузырьками с таблетками, лосьонами для рук, лаком для ногтей, стаканами с подтаявшим льдом, от которых на столешницах оставались белые круги. В самом загаженном и заваленном углу кухни вдруг возник переносной мольберт, а на нем – постепенно, день за днем – проступали какие-то водянистые багровые анютины глазки (хотя вазу мать так и не дорисовала, так и оставила карандашным наброском). Даже цвет ее волос изменился, стал отливать густой чернотой (“Шоколадный поцелуй” – было написано на измазанной клейкими черными потеками бутылке, которую Гарриет вытащила из плетеной мусорной корзины в ванной на втором этаже). Мать не волновали ни замусоренные половики, ни липкие полы, ни прокисшие полотенца в ванной, зато мелочам она уделяла невероятно много внимания. Однажды Гарриет увидела, как мать раздвигает в стороны кучи мусора, чтобы ей было удобнее встать на колени и начистить латунные дверные ручки специальной полиролью и специальной тряпочкой, в другой раз мать, не замечая ни крошек, ни капель застывшего жира, ни просыпанного на кухонной стойке сахара, ни грязных полотенец, ни горы грязных тарелок, которая, накренившись, торчала из холодной серой воды в раковине, и уж тем более не обращая никакого внимания на характерный сладковатый запашок тухлятины, который полз сразу и отовсюду и непонятно откуда, целый час лихорадочно намывала старый хромированный тостер, пока тот наконец не засверкал, как решетка радиатора на лимузине, а потом еще добрых десять минут стояла и любовалась своей работой.