Светлый фон

С этими словами заместитель директора нажал кнопку на столе перед ним. Через какое-то мгновение в приоткрывшуюся дверь просунул голову асессор и предложил свои услуги.

«Сочинительство – моя единственная цель, – доверительно сказал ему как-то в Матлярах Франц, – препятствие на этом пути только одно, зато огромное: контора».

 

Наконец пришел Брод. Униженно извинился, глядя перед собой невидящим взглядом, подозвал официанта, заказал пива, выпил одним глотком и потребовал еще. Потом заговорил стремительной, отрывистой скороговоркой. Объяснил, что поехал в страховую компанию забрать вещи Франца. В доме 7 по улице Поржич был в восемь часов утра, – рассказывал он, нервничая все больше и больше. Какой-то асессор проводил его до кабинета Франца и оставил одного. На вешалке у входа по-прежнему висело принадлежавшее их другу пальто с немного вытертым воротником и зонт. Макс отдернул шторы, чтобы в комнате стало светлей, и открыл окно, дабы впустить немного свежего воздуха. С трудом удержался от соблазна присесть на стул напротив письменного стола, на который плюхался сто раз, приходя к Францу на работу, на несколько мгновений задержал взгляд на кресле из красного дерева и на обтянутом молескином письменном столе, на котором все так же стояла наполненная доверху чернильница. Но прикасаться ни к чему не стал, едва в состоянии дышать.

Свою лихорадочную речь Брод продолжал с таким видом, будто только что побывал в святая святых. Объяснил, что долго, как парализованный, стоял в кабинете перед большим железным сейфом, не решаясь его открыть, словно боялся совершить кощунство. Но в конечном счете все же повернул ручку. И в этот момент его взору предстало невиданное зрелище – на полках вполвалку лежали записные книжки и тетради, причем самые разные, от школьных до сшитых спиралью, равно как и небольшие блокнотики для заметок, некоторые истрепанные чуть ли не до дыр.

– Продолжайте, не томите! – в конце концов попросил Брода Роберт, когда тот прервал рассказ, по мнению молодого человека, слишком уж замешкавшись.

Макс поставил на стол бокал, вытащил из внутреннего кармана пиджака небольшую записную книжку и без слов протянул собеседнику. Открыв ее наугад на первой попавшейся странице, Роберт прочел:

 

На письме от меня ускользают слова, я вынашиваю мысль провести автобиографическое исследование. Не биографию написать, а именно провести исследование, дабы пролить истинный свет на крохотные, незначительные элементы.

На письме от меня ускользают слова, я вынашиваю мысль провести автобиографическое исследование. Не биографию написать, а именно провести исследование, дабы пролить истинный свет на крохотные, незначительные элементы.

 

Когда он начал листать блокнот, сердце забилось так, будто собиралось выпрыгнуть из груди. Перед его глазами бежали строки, написанные разным почерком – то размашистым и небрежным, то более убористым и ровным. В одном месте зачеркнуто подряд сразу несколько строк, в другом страница без единого слова, в третьем полностью заштрихована, в четвертом наполовину вырвана. Его взор упал на следующий отрывок:

 

Самой неблагожелательной особой, которую мне когда-либо доводилось встречать, была не та, что говорила ”я тебя не люблю”, а та, что заявляла ”ты не можешь меня любить. Хочется тебе или нет, но ты, на твою беду, любишь не меня, а любовь ко мне. А любовь ко мне тебя не любит”.

Самой неблагожелательной особой, которую мне когда-либо доводилось встречать, была не та, что говорила ”я тебя не люблю”, а та, что заявляла ”ты не можешь меня любить. Хочется тебе или нет, но ты, на твою беду, любишь не меня, а любовь ко мне. А любовь ко мне тебя не любит”.

 

– Кто бы мог подумать, что служащий страховой компании с таким знанием дела будет выбрасывать записные книжки, – бросил Брод. Лихорадочный блеск в его глазах поугас, будто он, поделившись переживаниями, избавился от тяжкого бремени.

– Просто фантастика! – не удержался от возгласа Роберт.

– Но это еще не все, – доверительно заявил ему Брод.

– Не все?

– Забрав все из шкафа и набив блокнотами сумку, – с волнением в голосе продолжал Макс, – я перешел к ящичкам стола, а когда открыл средний, увидел конверт с моим именем на обратной стороне… В это невозможно поверить.

Потом вытащил из пиджака искомый конверт и принялся читать содержавшееся в нем письмо:

 

Мой дорогой Макс, вот тебе моя последняя воля: все, что останется после меня (в библиотеке, бельевом шкафу, в рабочем столе, у меня дома, на работе и в любом другом месте, где что-нибудь могло оказаться, а потом попасть тебе на глаза, все-все, будь то личные дневники, мои рукописи, письма, написанные как мной самим, так и другими, рисунки и т. д. и т. п.), следует сжечь дотла, не читая. То же самое касается текстов и рисунков, имеющихся у тебя или любых других лиц, у которых ты должен их от моего имени стребовать. Если какие-то письма тебе откажутся отдавать, хотя бы вырви клятву их сжечь.

Мой дорогой Макс, вот тебе моя последняя воля: все, что останется после меня (в библиотеке, бельевом шкафу, в рабочем столе, у меня дома, на работе и в любом другом месте, где что-нибудь могло оказаться, а потом попасть тебе на глаза, все-все, будь то личные дневники, мои рукописи, письма, написанные как мной самим, так и другими, рисунки и т. д. и т. п.), следует сжечь дотла, не читая. То же самое касается текстов и рисунков, имеющихся у тебя или любых других лиц, у которых ты должен их от моего имени стребовать. Если какие-то письма тебе откажутся отдавать, хотя бы вырви клятву их сжечь.

 

Твой Франц Кафка.

Твой Франц Кафка.

 

Не добавив больше ни слова, он сложил лист и положил его обратно в конверт.

Дора уже рассказывала о тех зимних берлинских вечерах в доме 8 по Микельштрассе, когда они с Францем сидели в комнате и смотрели, как огонь пожирал целые рукописные страницы, которые ей приходилось бросать в железный таз, подносить к ним спичку и поджигать. По ее словам, он никогда не ликовал при виде красных, обугленных, пляшущих обрывков. А если и выказывал какое-то чувство, то лишь удовлетворение от выполненного долга, ибо в его понимании все эти труды, бесконечно далекие от идеала, исправить которые уже не будет времени – его, как и сил, ему недоставало уже тогда, – должны были исчезнуть без следа.

– В глубине другого ящика обнаружилось еще одно письмо… – медленно продолжал Брод.

С этими словами он достал второй конверт и протянул его Роберту.

 

Мой дорогой Макс!

Мой дорогой Макс!

Может случиться так, что на этот раз мне уже не выкарабкаться; вполне возможно, что после месяца этой легочной лихорадки о себе заявит пневмония; и помешать этому не может даже тот факт, что я заявляю о ней на письме, хотя в этом все же есть какая-то сила.

Может случиться так, что на этот раз мне уже не выкарабкаться; вполне возможно, что после месяца этой легочной лихорадки о себе заявит пневмония; и помешать этому не может даже тот факт, что я заявляю о ней на письме, хотя в этом все же есть какая-то сила.

На этот случай объявляю тебе мою последнюю волю в отношении литературного наследия:

На этот случай объявляю тебе мою последнюю волю в отношении литературного наследия:

Из всего, что я когда-либо написал, стоящими можно считать только романы «Приговор», «Кочегар», «Превращение», «В исправительной колонии», «Сельский врач» и рассказ «Голодарь»…

Из всего, что я когда-либо написал, стоящими можно считать только романы «Приговор», «Кочегар», «Превращение», «В исправительной колонии», «Сельский врач» и рассказ «Голодарь»…

Они на миг застыли, не роняя ни звука. «Сожги мои творения из уважения к моей памяти, уничтожь память обо мне из уважения к моей памяти. Убей меня, иначе ты убийца», – думал Роберт, не в состоянии нарушить молчание.

– И как вы намерены поступить? – спросил наконец он.

– Для меня немыслимо выполнить просьбу, содержащуюся в этом письме.

– Это не просьба, а требование.

– От друга требовать чего-то подобного нельзя.

– Но если не от друга, тогда от кого?

В ответ Брод рассказал, что судьбу творческого наследия Франца они обсуждали еще задолго до его кончины. Когда писатель настойчиво заявил, что после его смерти большинство произведений должны быть уничтожены, Макс ответил, что попросту не сможет совершить такой акт, ибо для него это немыслимо.

– Надо полагать, что именно поэтому он вам об этом и напомнил, но уже не на словах, а на письме.

– Послушайте, а вы вообще в каком лагере?

– А их что, два? Я об этом ничего не знал.

– Вы что, хотите, чтобы мы пошли ко мне домой и сожгли все, что лежит сейчас в моей сумке?

– Меня Франц ни о чем не просил.

– А если бы вас об этом попросил я?

– Ничего вы у меня не попросите. Да и потом, вы уже приняли решение и последнюю волю Франца не выполните. Он считал вас своим лучшим другом, а вы собираетесь его предать.

– Да, собираюсь, но только из уважения к нему.

– А как можно уважать человека в целом, но не уважать его последнюю волю? Уважение человека не имеет ограничителей, чтобы здесь так, а там сяк. Его либо уважаешь, либо нет.

– Я говорю вам о Франце, а вы ударились в философию и разглагольствуете о великих принципах.

– Да нет, я лишь говорю вам о морали.

– Такая мораль годится только для мученика, который горит на костре. По-вашему, сжечь все творческое наследие человека – это мораль? Мир обязан узнать Франца Кафку, его тексты и его мысль.