Градусник показывал около +50 по Цельсию, и после Тибурона нам пришлось передвигаться только по ночам. Плоская серая равнина расстилалась во все стороны и казалась бескрайней. Я и раньше видел пустыни, но эта была какой-то особенной: казалось, здесь нет и не может быть ни одного живого существа, кроме тебя самого. Ночью стояла такая тишина, что был слышен лишь топот верблюжьих ног – томп, томп, томп – и плеск воды в бочонках, запасы которой медленно таяли.
Пополнить запасы воды нам удалось в Уэрфано-крик, после чего мы повернули на север, где, по расчетам, и находилась та гора. Теперь нам предстоял шестидневный переход – и ни малейшей возможности пополнить запасы воды, и я, помнится, еще подумал, вытряхнув из своей заветной фляжки скопившийся на дне осадок пустыни и вновь наполняя ее до краев: а что, если к четвертому дню пути мы все начнем сходить с ума от жары и жажды, начнем срывать с себя одежду, стрелять друг в друга или кусаться? Фляжка ответа мне не дала; единственное, что она сподобилась мне показать, это далекие столовые горы. И тогда я шепнул тебе, Берк: «Если я умру, сразу же беги отсюда так быстро, как только сможешь. Ведь ты способен жить где угодно, вот и уходи отсюда чем дальше, тем лучше».
Верблюд без погонщика может, наверное, и шестьдесят лет прожить.
Лошади Тибберта и Бичера превратились в кляч, вечно жалобно ржущих и задыхающихся, а иной раз они будто врастали в землю, не желая двигаться дальше, пока им не дадут напиться, а для этого приходилось часто останавливаться, что в итоге всегда приводило к перебранкам. И чем жарче становились дни, тем грубее – ругательства. К четвертому дню мы вообще почти перестали разговаривать друг с другом и молча тащились дальше. Во рту у меня так пересохло, что я не мог заставить себя поесть, даже напившись воды. Днем мы спали прямо под палящим солнцем. И довольно часто я, проснувшись, испытывал страх: мне казалось, что я все еще сплю, а потому, чтобы почувствовать себя живым, я делал крошечный глоток из своей фляжки, вспоминая вкус всех тех рек, водой которых когда-либо ее наполнял, и желание Донована, которое по-прежнему было со мной.
В темноте мы вышли на край какой-то глубокой горной кальдеры[68], и нам показалось, что дно ее бело от снега. «Душой своей клянусь – поистине велик Бог!» – прошептал Джолли. И это была чистая правда: зрелище и впрямь было величественное. Мы спустились на дно кальдеры и увидели, что вещество, которое мы ошибочно приняли за снег, это просто соль – толстые, сверкающие, белые шапки соли, образовавшиеся в результате внезапного исчезновения какого-то огромного моря. Уже близилось утро, когда мы добрались до противоположного края кальдеры, и все вокруг было залито пурпурным светом. А когда мы поднялись на противоположный край впадины, мне все казалось, что за спиной у меня слышится шелест набегающих на берег волн. Я даже невольно обернулся. Возможно, тебе, Берк, все это помнится иначе; возможно, ты даже сказал бы мне, что все это мне просто мерещится, но, ей-богу, в дымке пурпурного рассвета пустыня у меня на глазах словно покрылась толщей мутной воды, а волны невидимого моря, вернувшись, наполнили ее от края до края, и мы, стоя наверху, видели перед собой огромную тяжелую массу воды. Не сомневаюсь, Джолли тоже все это видел. Я заметил слезы у него на глазах. Это, конечно, был не Тихий океан – но все же некое абсолютно реальное море, куда более реальное, чем что-либо иное, являвшееся мне в мечтах.