«Ах, вот как? А слушал ли Виолле-ле-Дюк Перотина, когда реставрировал Нотр-Дам?»
«Город — механизм или организм? Организмы уникальны, скажете вы. Но воспроизводятся-то они по единым для вида правилам! И онтогенезис повторяет филогенезис. А взгляните на города. Какие-то — один унылей другого в своей похожести, не спорю, но какие-то — неповторимы. Если позволите это так назвать, урбогенезис куда занимательней казуистичных „продолжений рук человеческих“ и самих человеков, и зверья, Адамом поименованного. В мегаструктурах, быть может, только человеческие сообщества и разыщут свою уникальность в грядущем столетии».
«Это же самые азы: горгульи — охранники, отводящие лишние потоки и в прямом, и в переносном смыслах».
«Старый добрый бурлеск на службе политической экономии».
«Я скажу, что такое медный город. Это те вечерние часы, когда от скрывающих небо облаков — зачастую этому сопутствует дождь, и можно разглядеть радугу — лучи закатного солнца отражаются так, что меняют направление теней и покрывают всё вокруг жёлто-рыжим налётом».
— А вы им на прощаньице предложите построить меховой дирижабль — и пусть отчаливают к своему полюсу! — Пропищало что-то совсем рядом, и Михаил, замерев, распахнул глаза. В фигурах ничего особо примечательного не было.
— О-хо-хо! Дирижабль-мамонт, вот будет номер! И шуточка эта тоньше, чем ты думаешь, остроумица моя! — «Что за? Я слышу прорыкивающийся сквозь алкоголь русский акцент?»
— Значит ли это, что я заслуживаю поощрения? — мантия прильнула к мантии.
— Ты или твоё дело, а? — несмотря на маски, парочка явно знала друг друга — и близко.
— Ах, не лови меня силками буквоедства! — встала в позу гиацинтовая фигура.
— Ты и так всё время вырываешься на волю, никто тебя приручить не может! — поводила пальцем фигура савоярская.
— Не «не может», а «не способен». Сколько, сколько же скудоумцев мне до того попадалось… И наконец — кто-то с широкими взглядами!
— Надеюсь, это не было не менее тонким язвительным эвфемизмом, касающимся моей стати?
— Ты подобен атланту. На твоей стати держится всё государство. Ах, и не только на твоей.
— Хо-хо, какое милое притяжание. Но уж извини, судьбой кариатиде более подобна твоя сестрица.
— Теперь будь уверен: мой язычок твоей стати будет касаться лишь едким словом.
— Твой раздвоенный язычок, о да!
В скрежещущей записи музыкальный ряд прервала ритурнель, и это послужило сигналом для присутствующих. Кто-то — вроде «утончённой» спутницы — со всеми прощался и собирался на выход, кто-то — вроде слуг — перетаскивал маты и подушки на пол освободившейся бальной залы, кто-то переходил из угла в угол и из зоны в зону, кто-то продолжал не делать ничего, кто-то поднимался на верхний этаж, остальные же к следующей, в скором времени прозвучавшей интермедии уже предавались оргиастической сардонии — не столько для удовлетворения похоти, сколько для сплочения в змеином клубке. Напластование красных мантий на рябящем чёрными и белыми плитками полу производило вид куска мяса, рефлекторно сокращавшегося всеми волокнами, агонизирующего, готового в бесплотных и бесцельных усилиях в ближайшее время истечь соками. Истечь под продолжившую выхаркивать себя из раструбов музыку, в которой теперь искалеченно сопрягались, перекрывали и вторгались в пространства друг друга музыка барочная и ужасная, но притягательная уродством индустриальная композиция; «си» мог взять инструмент вроде клавесина или затянуть «и» сопрано, предваряя гулкое и низвергающее «до» или «го», что сменится рьяным, напористым, машинным «р-р-р».