Светлый фон

Одна мать верила, что я почуял запах хлеба, иначе б зачем говорил, и сразу гнала меня спать:

— Спать пора, ляжешь и заснешь. Не думай о хлебе, сынок.

Да и она, сметая со стола, случалось, подставляла ладонь и смахивала в нее вроде бы хлебные крошки. И даже отодвигала печную заслонку и кидала эти крошки в огонь.

Раз у меня нечаянно вырвалось:

— Мама, нету у нас хлеба!

Тогда отец, который сидел у стола и смотрел в окно, как набросится на меня:

— Чего орешь, горлодер?! Кидает — и пускай кидает! Смахнула, вот и выкинула! Хлеб всегда в огонь кидают! А не то грех! — И даже вскочил в сердцах, прошелся взад-вперед по горнице, а потом вылетел во двор.

Не знаю, отчего он разозлился, не так уж и громко я сказал. Может, из-за одного того, что про хлеб! Когда хлеб кончался, о нем и говорить переставали. Никто не запрещал, но так уж получалось, будто и слово «хлеб» нас покинуло. И даже дед, вспоминая, что на какой войне ели, называл горох, капусту, кашу, лапшу, иногда мясо, но про хлеб не вспоминал никогда. И мы, дети, когда на коленях у постели вслух читали «Отче наш», а мать стояла над нами и следила, чтобы не пропускали слов, едва доходило до «хлеб наш насущный», умолкали, и мать нам это спускала. Хотя отца и в этой нашей молитве однажды что-то задело, потому что он сказал матери:

— Молились бы они лучше богородице. Божья матерь скорее детей услышит. У самой было дитя.

Отец вроде бы только думал свои думы и редко с кем заговаривал, но глаз с нас не спускал. Знал он, конечно, что спрятанный за стропилом кусок хлеба в голодное время может, как яблоко в раю, ребят соблазнить. А больше всех отец не доверял мне. Когда бы на нас ни глядел, серые его глаза меня сверлили сильней, чем других. Правда, он даже деду не доверял. Хотя у деда не было ни единого зуба, где уж там его мог соблазнить хлеб, который с рождества зачерствел и превратился в камень. Из свежего он и то выковыривал серединку и долго-долго мусолил каждый кусочек, прежде чем проглотить.

Другое дело мы с Михалом, у нас зубы были как у волков, по нашему разумению, краюшка эта и сто лет могла б сохнуть на чердаке и все равно оставалась хлебом. Тем самым, наилучшим изо всех хлебов, который мать прижимала к животу и, когда резала, спрашивала, сколько тебе отрезать? Иной раз вспомнится та краюшка на чердаке — челюсти сводит. Хотя и вспоминать было незачем, она постоянно торчала перед глазами. И вперемежку то голод вызывала, аж слюнки текли, то, казалось, ты досыта наелся, живот даже вспух. И манила нас, манила с утра до вечера, и потом ночью долго не давала уснуть.