Мы с отцом и Михалом спали в одной кровати, я возле отца, Михал в ногах, потому что не вертелся, ну и покороче был, так как долго не рос. Отец ляжет, повернется ко мне спиной, может, буркнет, чтоб я не стаскивал с него перины, и уже захрапел. Михал тоже не заставлял себя долго ждать. Поначалу только подрыгает чуток ногами, потому что никогда для них сразу места не мог найти. Но едва находил, разок-другой они у него еще дернутся — и все, засыпал как убитый. Потом у окна около кровати, где спали мать с Антеком, переставала раскачиваться люлька со Сташеком, иногда только Сташек подавал голос, но мать уже ничего не слышала. Антек, даже и услышь что-нибудь, скорей бы притворился, что спит крепче, чем если б в самом деле спал. Дед с бабкой спали в чулане, по другую сторону сеней. Бабка укладывалась, чуть смеркнется, а дед подремывал, сидя на табуретке. Когда же наконец отправлялся спать, сонный был, как посреди ночи. Приходилось матери его через порог переводить, потому что порог этот под дедовыми ногами становился такой высокий, будто деду уже снилось, что он хочет в своей хате переступить порог и не может, хочет и не может. Другое дело, что порог у нас вправду был высокий. Пороги не просто так, ради порогов, делались, но и чтобы присесть было где, когда соберется побольше народу.
Бывало, петухи уже полночь поют. И отец перевернется на другой бок, то есть лицом ко мне. И потом снова на другой, то есть опять спиной. И Михал передвинет ноги в другое место, потому что они у него затекли. И Сташек в люльке захнычет, и люлька начнет покачиваться во сне. А у меня все стояла перед глазами та краюшка хлеба высоко за стропилом и светилась ярче самой яркой звезды, и никак не удавалось ее отогнать. То она ныла, как больной зуб, то колола, как нечистая совесть. Если б еще поворочаться, она бы, может, и сгинула. Но мало того, что кровать узкая, рядом огромная, как гора, отцова спина. Всякую минуту он мог проснуться и спросить:
— Ты что, не спишь еще?
На всякий случай у меня был заготовлен ответ, что заели блохи. Но не знаю, поверил ли бы отец, блох у нас не было. Мать каждый день выносила постель во двор, а под простыни клала сушеный чебрец. Когда же я наконец засыпал, то все равно не знал точно, сон это или явь, потому что краюшка хлеба по-прежнему маячила у меня перед глазами. Раз мне приснилось, что я поднялся на чердак, подставил стремянку, но стремянка оказалась коротка, залез на тополь, но и тополь оказался низковат. Такое могло быть и во сне, и наяву. А утром отец у меня спрашивает: