Светлый фон

Перечитайте стихотворение «Мой народ». Любопытно, что большую часть жизни Бродский как раз измерял свой рост «на отшибе от леса» (смотрите последние строфы), – и, может быть, мерил его самим масштабом этого «отшиба»; но поэт имеет право на кратковременные заблуждения и «заячьи петли». Вопрос только в том, что это не заблуждение, а прорвавшееся глубокое убеждение: для Бродского масштаб – ключевое понятие («величие замысла»), а потому народ для него – серьезный аргумент. Он о нем думает и себя с ним соотносит.

То, что для Бродского русское было важнее и авторитетнее советского, совпадает с его регулярно отмечаемым (несмотря на цикл рождественских стихов) предпочтением Ветхого Завета Новому. Он говорил о том, что в христианстве ему видится нечто вроде торга – веди себя хорошо и будешь любезен Господу, тогда как Бог Ветхого Завета иррационален, карает и милует по собственным, непостижимым для человека критериям. Советское – продолжение традиций Просвещения, рациональных и даже, пожалуй, плоских с точки зрения архаики. Напротив, русское педалирует собственную иррациональность – отсюда и часто декларируемая любовь Бродского к Достоевскому, который рациональность считал проявлением лакейства.

Надо иметь в виду, как заметил проницательный культуролог, что «русское» образца шестидесятых – не совсем то, с которым мы расстались в 1917 году, – хотя и тогда оно уже, прямо скажем, подгнивало. «Русское» 1960-х годов, взятое на вооружение деревенщиками, «тихими лириками», поэтами круга Кожинова и политиками круга комсомольского секретаря С. Павлова, – это русское, полежавшее под советским, обретшее черты истинно Достоевской «подпольности» и болезненной обидчивости, сентиментальности в сочетании с агрессией. Но психологически этот тип личности Бродскому как раз ближе – потому что в его любовной лирике как раз присутствуют эта сентиментальность и агрессия, сочетание odi et amo, самоумаление и самооправдание. Ресентимент, как его определяет Ницше в работе «К генеалогии морали», может распространяться не только на отношения с Родиной или внешним миром, но и на вещи совершенно неполитические, вроде любви и ревности; и этот набор эмоций был Бродскому присущ давно, задолго до стихотворения «На независимость Украины», написанного именно с позиций мужской обиды после ухода ветреной возлюбленной, обязанной нам, понятное дело, всем.

 

 

Книга в малой серии «ЖЗЛ», написанная Владимиром Бондаренко и снабженная предисловием Юнны Мориц, тоже не справилась бы с производством Бродского в имперские классики… если бы не помощь самого поэта. Очень многое в поэтике и биографии Бродского подразумевало именно такую реакцию. Возможно, что сам он был бы в ужасе от такой идентификации, но, может, ему бы это даже польстило – он любил всякие авантюры и с равным презрением отзывался как о консерваторах, так и о либералах. Отдельный вопрос – насколько поэт отвечает за своих поклонников (чаще всего противных, как любой фанат), но Бродского с русским миром роднит весьма многое. Пожалуй, большее – и более значительное, – чем с либералами. А что он еврей – так он, во-первых, сам говаривал, что он плохой еврей, и потом – они теперь и евреев берут: «Хватай любого, / Будь он даже брянский волк». Разобраться в имперских и – более того – почвеннических корнях поэтики Бродского давно пора, никак не посягая на его масштаб, но и не преувеличивая его: сегодня уже ясно, что он достойный представитель своего поколения, в одном ряду с той же Мориц, Кушнером, Чухонцевым, Евтушенко (хотят они оба такого контекста или нет), Вознесенским и Юрием Кузнецовым.