Бродского роднят с русским миром три главные черты, которые в его поэтике очевидны с самого начала, до всякой идеологии (стихотворения на политические темы стали у него появляться сравнительно поздно, начиная с «Речи о пролитом молоке» (1968), да и там нет ничего антисоветского). Во-первых, это логоцентризм, или, проще говоря, обожествление языка, речи, творческого процесса как способа гармонизации мира. Особое значение, придаваемое слову, речи, риторике, – своего рода гиперкомпенсация за неудачи, преследуемые русских на иных фронтах. Вообще ключевое русское слово – вовсе не «авось», а «зато». «Зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей». «Зато у вас негров линчуют». Главная мысль многих поздних стихотворений Бродского – «Пьяцца Маттеи», «Пятая годовщина», «Приключилась на твердую вещь напасть» – заключается именно в этой компенсации: пусть любимая принадлежит другому, пусть Родина изгнала лирического героя – зато у него есть поэтическая речь.
Для русского мира эта установка на слово – в противовес реальности – чрезвычайно характерна, да слово и есть единственная реальность. Кроме того, характерен – и не столько в советской, сколько в русской риторике – сам ход мысли: мы самые бедные, загнанные, окруженные врагами, но у нас есть то, чего нет у вас: особая, завещанная предками, духовность. И пусть эти предки у Бродского – не деды, которые поливали кровью родную землю и т. д., а Гораций или Оден: опора на великое прошлое, отсылка к традиции здесь те же самые. В сущности, Бродский стал любимцем студентов и средних интеллигентов (а не продвинутых интеллектуалов) именно тогда, когда в положении его лирического героя оказалась вся Россия: сначала уехал он, а потом вынужденными эмигрантами стали все – потому что из-под них уехала страна. Помню, как ровно об этом писал я в том же «Собеседнике» в статье «Двадцатая годовщина» – к двадцатилетию отъезда Бродского (1972–1992).
С тех пор положение ухудшилось: у эмигрантов выработались все эмигрантские комплексы, и, подобно одиночке в огромном чужом мире, они вообразили себя островком морали и таланта среди всеобщей бездуховности. Любопытно, что у самого Бродского такого комплекса не было – он Америку благодарно полюбил. Но наше положение было хуже: мы остались эмигрантами на своей земле, никто не дал нам Нобеля и не сделал поэтом-лауреатом, так что комплексы у нас не столько имперские, сколько брайтонские, а брайтонскую публику Бродский терпеть не мог. Когда Россию вбросили в открытый мир, она предпочла замкнуться в себе (см. концепцию Вадима Цымбурского «Остров Россия») – как эмигрант, принципиально не желающий учить новые языки. Именно эмигрантская боль диктовала многим желание поехать в Новороссию и построить там «правильную Россию»: правильная Россия всегда почему-то строится вне государства Российского.