Этот, казалось бы, чисто теоретический, но на самом деле провоцирующий и полный скрытой угрозы разговор весь построен как некая гипотеза зла, реальная возможность установления «нового порядка» с его полной подменой понятий, когда подлость объявляется благородством, правда – ложью, порядочность – душевной неразвитостью, а поскольку все это основывается на некоем нравственном хаосе и не противоречит исходной посылке, то искушаемый как бы получает приглашение в компанию. Достаточно только не думать о человеческих последствиях этой подмены, и гипотеза вроде бы становится возможной. Но Фрайтаг сразу «представил себе, что произойдет, если киль со скрежетом врежется в песок, как содрогнется все судно, и винт, бешено хлеща, словно хвостовые плавники выброшенного на берег кита, будет все дальше вгонять его в вязкий грунт; представил себе крики, беготню в коридорах, когда погаснет свет, и затем треск стекла, дерева, снастей и шипение в машинном отделении, откуда донесут, что их заливает. Он опустил бинокль, вложил его в футляр и повернулся к доктору Каспари.
– Пока мы на борту, – сказал он, – другие могут на нас положиться».
Именно ответственность
Последняя сцена повести. Юноша на коленях стоит у постели смертельно раненного отца:
«Фред? – спросил он вдруг и – немного погодя: – Мы идем, Фред?
– Нет, отец, – ответил мальчик.
– Все в порядке?
– Все, – сказал мальчик».
На этой сурово-мажорной ноте, на этом отчасти романтическом, слегка даже высокопарном (но глубоко трогательном) эпизоде кончается повесть. Ленц, слава Богу, не дает конкретных рекомендаций, как бороться со злом, он делает нечто более важное, что может сделать только художник: в который раз напоминает о необходимости