Светлый фон

– Наверное, похромал домой… Больно ж ему.

– Ясно, что больно! – с каким-то внутренним надрывом выдохнул Леонтьев. – Сейчас нам, сынок, всем больно. И переложить эту боль не на кого.

Он снял запотевшие очки и стал протирать их стекла платком, кротко и потерянно смотря в лицо мальчишке, и совсем по-отцовски сказал:

– Вот, что… давай и ты чеши домой, коли лошадь пристала. Заодно, по дороге, подкинешь и Грачева. А как приедешь в деревню, помоги ему. Наруби в подгорье глины, подвези к его дому и на заулке оттай ее у костра. И это тебе, Ионка, не приказ начальника. Просто, как человек человека, прошу тебя: сделай, что сможешь… Ведь совсем затюкался фронтовик. Да скажи ему, как вернется из лесу Леонтьев, придет класть трубу. Я ведь корнями-то из печников. Когда-то мальчишкой помогал отцу с дедом в этом деле. Так что поезжай, сынок, чего стоишь?

Мальчишка потупился. Как же стыдно, пошел на такой обман. Да еще и в такой-то день, в День «Сталинской Вахты»! Даже страшно подумать… Воспользовался фронтовым увечьем человека, можно сказать, одной с ним судьбы. У него, Ионки, отец пропал без вести на Ленинградском фронте близ Красного Села, мать заживо сгорела в избе в день сожжения Новин в первую военную осень – выводила раненых бойцов военно-полевого госпиталя. У Леонтьева в ту же осень погибли жена и сын во время эвакуации – попали под бомбежку на станции Малая Вишера, отчего и прорывалось к нему, Ионке, слово «сынок»… Выходит, соседа пожалел, а как бы «отца» родного – предал… Такая вот сумятица сейчас творилась в душе мальчишки. И на попятную идти было уже поздно. Хорошо, выручил его сам Леонтьев:

– Ладно, сынок, отдохни немного, а как лошадь отдышится, поедешь потихоньку. – И тут же, словно бы забыл о нем, повернулся лицом к вдове Марфе. – Ну что, Державный наш Гвоздь, опять пойдем ставить «кубики на попа»?

– А куда денешься от этих треклятых «кубиков» при таком разоре и гладе, – ответила та озабоченно.

И они заспешили на лесосеку. Ионка еще долго слышал их удаляющийся громкий говор:

– Вот тебе и мирная жизня… – жаловалась вдова. – Утром страхотища было видеть как наш Грач-Отченаш вызверился на отказ Акулина. Аж со шкворнем вскинулся на било. Кубысь, в войну на Гитлера! И с такой болью скрежетнул зубами, можно подумать, не по билу, а себе по бочине огрел железякой. Аж помнилось: уж не кренулся ли умом мужик?

– Тут, Марфа, кренешься! – гудел колоколом густой бас Леонтьева над вырубками. – Мирная «жизня» показывает такой оскал – похлеще чем на фронте…

Злоумышленник уже стоял на коленях в розвальнях – выбирал вожжи, чтобы поехать домой, когда перед ним, словно из-под земли, вырос его сосед, весь вываленный в снегу. Оказывается Грачев никогда и не уходил. В вересковых зарослях, заслышав, как мальчишка с какой-то безоглядной преданностью к нему стал выгораживать его, фронтовика, перед начальством и перед всем честным народом, он упал в снег и, корчась в нем, как гад, брошенный на муравейник, безголосо клял себя и все, и вся на свете… И вот теперь Сим Палыч, как провинившийся школьник, понуро стоял перед своим юным защитником. И вдруг он рухнул на колени, обнажил голову и матерно приказал, будто бы вызвал огонь на себя, обращаясь к нему по-взрослому: