— По ночам ходит чего-то… — Открыл. — Заходи, если с добром.
— С добром, — сказал Калугин, войдя в комнату. — Вот что, Левушкин, говорят ты хлеба много колхозного наворовал. Надо его вернуть колхозу.
Высокий, жилистый Левушкин не удивился такому разговору и в ответ лишь угрожающе сощурил глаза.
— Говорят? Ну, что ж, раз говорят — возьми его. Где же он?
— Спрятал? Открывай подполье.
— Ты вот что, председатель, — зловеще-глухо проговорил Левушкин, — иди-ка подобру-поздорову от греха подальше.
— Открывай, говорю.
— Не шуми-и, — и Левушкин одним рывком сдвинул с места кадку, открыл люк. — Лезь, — указал он в черную пасть подполья. Глаза его горели, как у кошки, он тяжело дышал, словно за ним гнались. — Лезь, председатель.
«Такой и убьет», — подумал Калугин и, подойдя к двери, крикнул:
— Борис, иди сюда. Постереги его, чтобы не столкнул… Ишь, как вызверился.
Левушкин вдруг сразу обмяк, присел на кадку, покорно ждал своей участи. Наконец из люка показалась голова Калугина.
— Ну, теперь что скажешь?
— Не погубите, ребята. Вы молодые, но пожалейте старика. Детей пожалейте, — он стал хныкать, силясь заплакать.
— Оставь, пустое. Вот что. Завтра утром все до зернышка свезешь на склад.
— Свезу… — с готовностью подхватил Левушкин, лаская глазами то Калугина, то Логвинова. — Свезу…
— Свезешь — и на работу. Утром — на наряд, понял?
До рассвета, чтобы никто не видел, Левушкин отвез хлеб на склад и пришел на наряд раньше всех. Калугин и вида не подал, что между ними что-то произошло.
Рассказал он об этом только Иринке, и та отругала его, испугавшись, гнала к прокурору, настаивала отнести все анонимки с угрозами. Но он отшучивался, не хотел и слушать ее. А потом все-таки пошел. Вынудил его один случай.
Засиделся он как-то в конторе допоздна. Вдруг вваливается пьяный Лаврен — колхозный плотник. И без того черный и худой, он от самогона совсем стал какой-то землисто-серый. Многодетный мужик, Лаврен с трудом сводил концы с концами и топил свое горе в сивухе.
Вошел он, недобро сверкнул глазами.