Но она предпочитала проводить время в рабочем кабинете, где оживали ее лучшие воспоминания. Здесь прибавилась только колыбелька. Письменный стол доктора стоял на своем месте, у левого окна; Паскаль мог бы войти и сесть за него, потому что даже стул не был передвинут. На длинном столе в середине комнаты, между лежавшей, как прежде, грудой книг и брошюр, новым было только светлое пятно – белье грудного ребенка, которое молодая женщина как раз начала разбирать. На книжных полках стояли те же ряды томов, а большой дубовый шкаф, казалось, ревниво хранил в своих недрах наглухо запертое сокровище. Под закопченным потолком, среди беспорядочно расставленных стульев – этого милого сердцу беспорядка мастерской, где так долго сочетались причуды молодой девушки и поиски ученого, все еще царила здоровая атмосфера труда. Больше всего волновали Клотильду ее развешанные по стенам пастели – копии с живых цветов наряду с цветами ее мечтаний, этим неудержимым полетом в воображаемые, химерические страны.
Клотильда кончала разборку крошечного детского белья, когда, подняв глаза, увидела перед собой пастель, изображающую престарелого царя Давида, положившего руку на обнаженное плечо молодой сунамитянки – Ависаги. И хотя Клотильда разучилась смеяться, она почувствовала на своем лице счастливую, умиленную улыбку. Как они любили друг друга, как мечтали о вечности в тот день, когда она шутки ради изобразила этот гордый и нежный символ! Царь был в роскошном одеянии – в прямой, отягощенной драгоценными каменьями мантии, и на его белых, как снег, волосах сверкал царский венец. Она же казалась еще нарядней, чем он, из-за своей лилейно-белой кожи, тонкой удлиненной фигуры, маленьких округлых грудей и гибких рук, исполненных божественной грации. Его уже нет, он покоится в земле, а она носит траур, черное платье, скрывающее от посторонних глаз ее торжествующую наготу, и только ребенок может подтвердить перед людьми при ярком свете дня, как спокойно и беззаветно она принесла себя в дар любимому.
Клотильда тихонько села возле колыбели. Солнечные лучи протянулись через всю комнату. В дремотном полумраке за закрытыми ставнями зной становился все тяжелее, а тишина казалась глубже. Клотильда отобрала крошечные распашонки, не спеша стала пришивать к ним завязки и вновь погрузилась в задумчивость среди жаркого безмолвия – отголоска палящего солнца за стенами дома. Мысленно обратившись к своим пастелям, отображающим действительность и фантастическим, она подумала, что двойственность ее натуры выражалась в страстном желании познать истину, заставлявшем ее часами биться над рисунком какого-нибудь цветка, и в жажде сверхъестественного, которая увлекала ее порой за пределы реальности, навевая безумные грезы о невиданных райских цветах. Такой она была всегда и чувствовала, что, несмотря на поток жизни, беспрестанно изменявший ее, она остается в глубине души все той же. Потом она подумала с глубокой благодарностью о Паскале, который сделал ее тем, кем она стала. Он вырвал ее в раннем детстве из отвратительной среды и взял ее к себе, повинуясь, несомненно, своему доброму сердцу; в то же время ему хотелось убедиться на опыте, как будет развиваться ребенок в иной среде, окруженный правдой и любовью. Паскаля никогда не покидала мысль проверить свою старую теорию на опыте: возможно ли путем воздействия среды воспитать и даже излечить человека, исправить его, спасти физически и духовно. Конечно, Клотильда обязана Паскалю всем, что в ней есть хорошего, она представляла себе, какой бы она выросла взбалмошной и необузданной, если бы он не привил ей любовь к труду. Когда она расцвела под южным солнцем, сама жизнь бросила их в объятья друг друга, и разве ребенок не был последним проявлением его доброты и жизнелюбия и не доставлял бы им теперь много радости, если бы их не разлучила смерть?