Светлый фон

Он встал, налил в чайник воды, включил его и продолжил:

— Я шел по улице со старой ворчуньей, повисшей на моем плече, и никак не мог выбросить из головы свою прекрасную балерину, я… я грустил. Ведь я действительно умер и заново родился, вот только не понимал зачем, раз моя новая жизнь выглядела ничуть не краше предыдущей… Ко всему прочему, моя матушка по-прежнему была рядом! А главное — я очень сердился. Белье, которое незнакомка себе выбирала, ей совершенно не подходило… Такое тело надо кутать в хлопок и шелк, но никак не в этот ужасный нейлон, понимаете… Я вздыхал, уклоняясь от стенаний старой Жаклин и воображая, в какие сорочки и роскошные неглиже я бы одевал эту красавицу, если бы только она позволила мне себя любить, и я… Короче говоря, я предавался мучительным переживаниям, когда внезапно чуть было не потерял равновесие.

Надо же, эта ослица вернулась и едва не вывихнула мне руку!

Заливая кипятком липовый цвет в старом заварочном чайнике, он второй раз за вечер неподражаемо светло мне улыбнулся.

— Вам повезло, — пробормотал я.

— Да, это правда, но знаете… женские колготки, их не так легко надеть…

— Я имел в виду не вас лично, а вас обоих. Вам обоим повезло.

— Да…

Молчание.

— Слушай… Поскольку это ты, — заговорил он, — поскольку это ты и раз уж об этом зашла речь, хочу признаться тебе кое в чем, я еще никому об этом не говорил. Конечно, моя матушка все еще жива, само собою. С самого моего рождения она допекает меня своей неминуемой смертью, это травмировало меня, когда я еще был ребенком, и вся моя взрослая жизнь размечена ее систематическим шантажом и ложными умираниями, это сегодня я знаю, что она еще и меня похоронит. Что она всех нас переживет… Ну и прекрасно. Но сейчас это старая дама. Да, очень старая дама, которая плохо ходит, ничего не слышит и почти ничего не видит. И тем не менее, тем не менее… Каждый четверг — который дарят нам небеса, каждый четверг, слышишь меня — я веду ее обедать в маленькое бистро, расположенное в ее доме, и каждый четверг, выпив после еды по чашечке кофе — у нас такой ритуал, мы с ней потихонечку доходим до аллеи Праведников[58] у моста Луи-Филиппа. Мы с ней бредем, еле тащимся, почти ползем, она цепляется за мою руку, я поддерживаю ее, держу, практически несу, у нее болят ноги, ее мучает ревматизм, соседи хотят ее смерти, помощница по хозяйству того и гляди ее прикончит, новая почтальонша сводит ее с ума, телевидение отравляет ей жизнь, весь этот мир ополчился против нее, и на этот раз, на этот раз уже точно: для нее все кончено. На этот раз, она чувствует, на этот раз, мой дорогой, ты знаешь, а ведь я действительно помираю… И я, конечно, верю ей на слово, сам понимаешь, все это время! Но когда мы приходим, она перестает жаловаться и наконец замолкает. Она замолкает, потому что ждет, что я прочитаю ей, в который уже раз, фамилии всех этих людей, высеченные в камне. Фамилии и имена. Конечно, я так и делаю каждый четверг, и пока выкрикиваю ей на ухо эту мирскую литанию, чувствую, прямо-таки физически ощущаю, как она все слабее цепляется за мою руку. Разволновавшаяся, с растроганным взглядом, снова радостно улыбающаяся, моя старушка Жако немножко распрямляется и прямо на глазах набирается сил… И тут я вижу их словно на экране телефона. В ее зрачках, размытых катарактой, вижу черточки ее внутренней батарейки, которых становится все больше по мере того, как одно за другим я зачитываю имена. В какой-то момент ее больные ноги напоминают о себе, и мы возвращаемся домой. Возвращаемся так же медленно, но куда более отважно! Просто потому, что все эти люди существовали на самом деле и совершили то, что они совершили, право же, пусть это будет нелегко, ну да ладно… ладно… ради них… а главное, ради меня, она, так уж и быть, постарается протянуть еще одну недельку… Так вот, понимаешь, Алис, когда я вижу ее лицо, это производит на меня точно такое же впечатление…