Кошмар юдофобии перемещается вместе с Ильей в немецкую эмиграцию. За пределами геополитической границы текст продолжает плести сеть из иронических, жутковатых, нагруженных историческими и литературными аллюзиями зеркальных отражений, и не надеясь выйти в недискурсивную реальность: Илья попадает в мир взаимных русско-немецких стереотипов, потенцируемых время от времени до зловещих гипербол. Немецкий «консулят» в Москве – оазис порядка, чистоты и бюргерской добропорядочности. В этом нарочитом хронотопе миф о немецких деревнях петровских времен сочетается с впечатлениями постсоветских туристов и топосами русского восприятия немецкой классики: «Аккуратный ряд велосипедов у крыльца. Внутри – тепло и сухо […] Из-за дверей вкусно, трогательно пахнет – ванилью, корицей, братьями Гримм – там явно печется штрудель!» [Юдсон 2005: 216]. Но в эту идиллию – своего рода шифр русского гетеростереотипа «Германия» – закрадываются черты другой эпохи, атрибуты иного исторического мифа:
Дорожки расчищенные, мощенные щебнем со шлаком, прожектора по периметру. На вышках по углам гансы-пулеметчики. […] Сопровождавшие нас сторожевые овчарки, добродушно помахивая хвостами, остались ждать на улице [Там же: 215–216].
Дорожки расчищенные, мощенные щебнем со шлаком, прожектора по периметру. На вышках по углам гансы-пулеметчики. […] Сопровождавшие нас сторожевые овчарки, добродушно помахивая хвостами, остались ждать на улице [Там же: 215–216].
Собеседования чиновников посольства с заявителями и лозунги на стенах выдают преемственность уже других «традиций» и одновременно разоблачают театральную иллюзорность немецких усилий искупить историческую вину (в Нюрнберге эмигрантов встречает таможенник, который привычно отбарабанивает официально-покаянную речь):
Там проходило собеседование, проверка документов (оттуда доносилось: «Мы сами установим, кто еврей… […]») и выдача, если повезет, визы. Надпись уже на этой двери гласила: «Консулят делает свободным», детской рукой было добавлено: «от еврейчиков» [Там же: 216–217].
Там проходило собеседование, проверка документов (оттуда доносилось: «Мы сами установим, кто еврей… […]») и выдача, если повезет, визы. Надпись уже на этой двери гласила: «Консулят делает свободным», детской рукой было добавлено: «от еврейчиков» [Там же: 216–217].
Германия оказывается таким же, как и Россия, царством знаков, из-под цивилизованной риторической поверхности которых выглядывает варварство, а-семиозис убийства и ненависти368. Убогое общежитие для беженцев обнесено бетонной стеной с колючей проволокой; на рукав Илье нашивают желтую звезду, чтобы в нем, если он заблудится в городе, могли узнать мигранта и отвести домой (как объясняет ему ответственный чиновник). Ему также выдают номер, идентифицирующий его как еврея, а не русского немца, – классификационная мера, стоящая в одном ряду со многими другими отсылками к холокосту во второй части романа. Немецкие имена вахтеров – Фриц и Ганс – придают немецкому дискурсу, как до этого русскому, оттенок стереотипной фольклорности. Весь этот плотный нарратив дополняется вполне реалистичными картинами нищего быта и унизительного положения беженцев (ср., например, пестрящие предостережениями инструкции для жильцов, написанные на ломаном русском языке и говорящие о страхе немецкой администрации перед предполагаемыми гигиеническими привычками и преступными наклонностями иммигрантов369). В Германии Юдсона, отброшенной в национал-социалистическое прошлое370, евреев вешают в лифте и замораживают в холодильнике; один сосед Ильи носит футболку с надписью Welcome to Holocaust (намек на холокост-туризм и коммерциализацию памяти о шоа), а другой желает Илье удачной эвтаназии. Здесь практикуются медицинские опыты на еврейских детях. Мрачная идиома «верховный гауляйтер по делам беженцев» [Там же: 263] иллюстрирует слияние исторических дискурсов.