Толль избегал писать о трениях с подчиненными, а его вдова Эммелина, издавая дневник [15], сочла нужным еще и «опустить, как несущественное, подробности совместной жизни участников экспедиции» [15, с. 579]. Изъяла она, видимо, немного — не в пример З. И. и П. В. Виттенбургам, сократившим текст в русском издании [9] на треть и давшим вместо перевода сомнительный пересказ. Чтобы привести Толля к стандарту прогрессивного русского ученого, русский текст умалчивает, как Толль обращался к родным («Да хранит вас Господь» [15, с. 70]), слушал царский гимн стоя и от души радовался интермедии про польского еврея [15, с. 196], сообщал, что родной язык в его семье — немецкий [15, с. 199], и т. д. Касающееся Колчака сокращено, а иногда текст прямо искажен. Так, 16 сентября 1900 г. Толль записал, что Коломейцев не любит, когда Толль стоит на мостике во время хода, поскольку у него «дурной глаз», и судно в такие моменты нередко садится на мель. Это выглядит в русском тексте [9, с. 49] шуткой, но в немецком есть продолжение: чтобы не пугать командира, Толль смог подняться на мостик лишь вечером, когда «Заря» встала на ночь у большой обтаявшей льдины [15, с. 91]. (Вместо этого в [9] появилась нелепая фраза: «Неожиданно нас остановила большая льдина».) Как видим, отношения непростые, и яснее становится запись боцмана Бегичева: «Как-то нам… не верилось, зачем… уголь на Диксон и прочее, а оказалось, что барон Толль не мог жить с командиром…» [10, с. 56].
Барон строил безумный план — взять на о-в Беннета Колчака [9, с. 231], хотя с одним офицером «Заря» вообще не смогла бы плавать. Кто и как разъяснил ему этот простой факт, не знаю, но сам Толль определяться по светилам не умел, и вот Зееберг, которого до этого Толль считал непригодным из-за болезни, все-таки пошел на о-в Беннета. Взятому в экспедицию сверх штата, соглашавшемуся (по примеру Юхансена) быть кочегаром, астроному было труднее отказаться, чем кому-либо.
В попытках понять, что случилось на острове, я долго рассматривал двух ученых как идейное целое, пока не узнал, что на пороге полярной ночи Зееберг вытесал из бревна доску и вырезал на ней одно слово: SEEBERG [16]. Тут только мне стало ясно, как ему было одиноко и что его положение было посредине — между охотниками и Толлем. Геолог с головой ушел в изучение уникального для арктической Азии объекта — вулканического плато с широчайшим спектром пород, от кембрия до голоцена; весной он ожидал открыть мечту жизни — землю Санникова. Астроном же был привязан к мрачному острову лишь чувством долга, свои наблюдения мог с равным успехом вести где угодно, в экскурсиях служил начальнику просто коллектором, а в убогой избушке вел хозяйство (с каждым днем все более тяжелое), пока начальник обрабатывал образцы. Еще за год до этого 30-летний Зееберг был настолько вымотан, что стал страдать одышкой и волочить левую ногу [9, с. 231], а теперь предстояло ждать еще и цинги в сырой берлоге. И вот за неделю до полярной ночи он пошел на лыжах за 23 версты к мысу Эмма — оставить у гурия третью записку. Пошел один (иначе была бы подпись Толля) и наверняка в пути ночевал — вероятно, у охотников. Тогда ли и с ведома ли Толля они договорились уходить вместе с острова — неизвестно, но записка была об уходе.