Обвинительный декрет тотчас же был предан голосованию и принят (это произошло 10 марта). Делессара отправили в учрежденный в Орлеане высший суд, под юрисдикцией которого, согласно конституции, находились государственные преступления. Королю очень больно было отпускать его: он вполне доверял министру и любил его за умеренные и миролюбивые взгляды. Дюпор-Дютертру, конституционному министру, тоже грозило обвинение, но он предупредил таковое, просил разрешения оправдаться, был объявлен невиновным и тотчас за тем подал в отставку. Тоже сделал и Кайе де Жервиль, так что король остался один, лишенный единственного министра, пользовавшегося у собрания репутацией патриота.
Разлученный с министрами, данными ему фельянами, не зная, на кого опереться в эту бурю, Людовик XVI, сменивший Нарбонна за то, что тот был слишком популярен, вздумал связаться с жирондистами – фактическими республиканцами. Правда и то, что они были республиканцами лишь из недоверия к королю, который, отдавшись им, вероятно, и мог бы привязать их к себе, но следовало отдаться искренне; этот вечный вопрос об искренности и тут поднимался как всегда, при каждом случае. Без сомнения, Людовик искренне доверялся той или другой партии, но никогда без досады и сожалений. Однако только партия предлагала ему трудное, но необходимое условие, как он его отвергал; из этого немедленно возникало недоверие, следовала раздраженность, и дело кончалось разрывом злосчастных союзов между людьми, слишком занятыми противоположными интересами.
Так, допустив к себе партию фельянов, король с досадой оттолкнул Нарбонна, самого отъявленного вождя этой партии, а теперь, чтобы усмирить бурю, находился в печальной необходимости предать себя в руки Жиронде. Пример Англии, где король часто берет министров из оппозиции, отчасти побудил к этому и Людовика XVI. Двор снова стал надеяться, потому что в самых скорбных обстоятельствах человек всё еще ощущает в себе надежду; двор даже льстил себя мыслью, что Людовик, взяв в министры неспособных и смешных демагогов, погубит репутацию партии, из которой их изберет. Однако этого не случилось, и новое правительство оказалось не таким, каким бы желала злоба придворных.
Примерно за месяц до того Делессар и Нарбонн призвали и поместили близ себя человека, таланты которого показались им находкой: то был Дюмурье, который, командуя войсками сначала в Нормандии, потом в Вандее, везде выказывал редкую твердость и большой ум. Он предлагал свои услуги то двору, то Учредительному собранию, потому что для него все партии были одинаковы, лишь бы ему было где применить свою энергию и необыкновенные способности. Дюмурье провел часть своей жизни в дипломатических интригах. Имея храбрость, военный и политический гений и пятьдесят лет от роду, он в начале Французской революции был еще не более чем блистательным авантюристом, сохранившим, однако, юношеский огонь и отвагу. Как только начиналась война или готовился какой-нибудь переворот, он составлял проекты, обращался с ними ко всем партиям, готовый действовать в пользу любой, только бы ему дали действовать. Таким образом, Дюмурье приучил себя ни во что не ставить свойства всякого дела, но, не имея решительно никаких убеждений, он был благороден, добр сердцем, способен к привязанности – если не к принципам, то по крайней мере к личностям. Однако при его легком, гибком, быстром, обширном уме, при его мужестве, то спокойном, то пылком, Дюмурье удивительно годился к службе, но не в начальники. Он не имел ни того достоинства, которое дается глубоким убеждением, ни гордости деспотической воли и мог приказывать только солдатам. Если бы, при его гении, у него были страсти Мирабо, воля Кромвеля или хоть догматизм Робеспьера, он забрал бы в руки и революцию, и Францию.