На самом деле ты последовал за братьями, среди которых, я знаю, существует весьма много таких, нравы которых далеки от Евангелия, во имя которого они себя расхваливают. Лютер, ты слишком охотно идешь навстречу их желаниям, не без тяжелого ущерба для дела, которое ты затеваешь. Потому что ведь для меня не тайна, в угоду кому ты написал против Кохлея[1558] и против английского короля[1559]. Это несомненно тот, в ком можно узнать две комические фигуры — наиглупейшего и наи-хвастливейшего Фрасона и наильстивейшего Гнафона[1560]. Конечно, он не виноват в том, что по его наущению ты чуть ли не вынужден был в таком трудном и опасном положении написать послание. Тебе следовало обдумать, какую роль ты берешь на себя, особенно после того, как ты объявил, что Евангелие, рухнувшее и похороненное более полутора тысяч лет назад, ты вернешь к жизни, и после того, как, пренебрегши авторитетом понтификов, соборов, епископов и университетов, ты пообещал всему свету верный и истинный путь к спасению, которого до сей поры мир не ведал. Тому, кто взялся за такое трудное дело и, словно Атлас, возложил небо на свои плечи (я с тобой говорю так, как если бы все, что ты себе приписываешь, было правдой), вовсе не пристало шутить, острить, гримасничать над кем попало, шалить, забавляться и — по словам некоего Вильгельма[1561] — то задевать кого-нибудь пером, то сдерживать перо (я уже не говорю о короле).
Тот же человек подзадорил кого-то еще написать «Диалог против Лея»[1562] и тоже снабдил его всякими небылицами. Не лучше, поверь мне, вооружил и тебя тот, по чьему побуждению ты выпустил эту книгу,
Столько просвещенных людей, столько князей церкви, столько светских монархов требовали от меня, а некоторые угрожали мне, чтобы, воспользовавшись для этого всеми силами своего красноречия, я метал против тебя громы и молнии, если только у меня нет желания прослыть церковным отступником и покровителем твоего сообщества! Однако я уклонился — и не потому что я одобряю твое учение, которого, как ты верно пишешь, я не понял, но отчасти чтобы не повредить делу, которому сначала рукоплескал почти весь мир, отчасти же потому, что я понимал, что это занятие мне не по силам. Поэтому я опасался ухудшить болезнь неудачным попечением — как обычно бывает у неопытного врача. Наконец, я однажды подумал: что если Богу угодно дать извращеннейшим нравам нашего времени такого лютого врача, который не смог исцелить снадобьями и припарками и поэтому исцеляет огнем и мечом?
Я видел просвещенных людей, выступавших за твои догматы, наблюдал какое-то роковое пристрастие к ним мира, замечал, что, чем сильнее противодействие теологов и правителей, тем шире все это распространяется и увеличивается; из этого я заключил, что это происходит не без воли Божьей и решил быть зрителем твоей трагедии. В соответствии с мнением Гамалиила[1563] я думал так: если Бог это делает, то не мне противостоять Ему; если откуда-то началось то, что делается, то разрешится оно своей волей. В Деяниях апостолов мы читаем: «Из прочих никто не смел к ним присоединиться»[1564]. В подобном страхе воздерживался от вашего дела и я. Но когда я не мог больше оправдываться перед правителями, то под давлением зависти и самого ложного подозрения я написал Диатрибу, но так сдержанно, что тебе невозможно желать более вежливого обсуждения. Некоторым фарисеям показалось, что я не спорю с тобой, а играю — так я спрятал зубы и когти!