Светлый фон

Несмотря на то что нет ни одного мало-мальски умного человека, который не уразумел бы этого чистого и евангельского замысла твоей книги, твоим [сторонникам] он кажется исключительно ловким. Кто же не разглядит здесь объятий скорпиона, собирающегося вонзить жало? Кто не почувствует, что бокал, обмазанный медом, отравлен?

«Досточтимый Эразм», «дорогой Эразм», «высший ум», «величайшие дарования», «наделенный наилучшим красноречием», «тот, кому более всего обязаны благородные науки» и прочее. Нет сомнения, что это — объятие, это — мёд.

Однако вскоре тот же хваленый Эразм «пишет так нечестиво, что этого не могут вынести даже нечестивые софисты: это — богохульство». И что гораздо хуже: «он вообще не верит, а скрывает в своей груди αθεον[1580][1581] Эпикура и Лукиана, говоря в своем сердце: «нет Бога», или если Он есть, то Он не заботится о смертных». Это — жало, это — смертельный яд, это — жабья отрава. Если эта книга не кишит такими шуточками, значит, я лживее жителя Крита[1582].

Если повсюду вколачивают, повторяют и вдалбливают это и многое другое, то назови, пожалуйста, кого-нибудь, против кого ты когда-либо писал более ядовито! И здесь сама твоя речь, противореча самой себе, выдает неискренность твоего сердца! Как сочетается у тебя, что он у тебя и дражайший, и дражайший брат, и досточтимый, и дорогой, и все что угодно, но его же ты провозглашаешь нечестивцем, богохульником и, наконец, αθεος[1583]?!

Ты думаешь, что люди такие лопухи[1584], что не понимают, каким духом ты руководствуешься, когда ты пишешь, и из одних и тех же уст исходят и холод и жар, из одного и того же бокала ты предлагаешь и мед и отраву, одной рукой показываешь на хлеб, а другой потрясаешь камнем?[1585]

Какой, однако, смысл тратить здесь столько слов на мою наивысшую красноречивость и на твое наивысшее отсутствие красноречия? Зачем нужно красноречие в рассуждении о свободе воли? Я не хвалюсь этим красноречием, не знаю его, не думаю о нем! Конечно, если оно у меня и есть, я его в Диатрибе не выставляю, а если бы захотел это сделать, то места было вполне достаточно. Что же до твоей некрасноречивости, то спрошу тебя, когда я на это жаловался? Когда я желал тебе красноречивости? О, если бы у тебя было столько же трезвости и чистоты душевной, сколь есть у тебя красноречия!

И снова: как не согласуется с евангельской простотой столько раз просить прощения за некрасноречивость! Если для того, чтобы устроить над человеком суд, надо назвать его чрезвычайно красноречивым, то какой смысл в самом потоке речи? Что ты мне даешь, когда наделяешь меня наивысшим красноречием, связанным с наивысшим незнанием положения дел? И чем ты меня одариваешь, когда за мною, шестидесятилетним, ты признаешь талант и прославляешь способность к великим свершениям? Если я сейчас всего лишь способный, то когда же я войду в разум? Конечно, это чистая уловка твоего пустослова, который для вида, чтобы ему поверили, наделяет меня красноречием, отказывая мне в знании. Он нарочно хвалит талант, чтобы с тем большей вероятностью взвалить на меня вину притворства. И то, что ты приписываешь мне в начале, ты отнимаешь у меня в ходе рассуждения и выставляешь Эразма таким глупцом, который не видит того, что яснее солнца. <...> Каждый день я молю, чтобы услышал меня Иисус: «Помилуй, Господи! Дай мне узреть свет», а ты человеку, который так взывает, говоришь: «Молчи, слепец!» Сколько раз я сознаюсь в своем невежестве в самой Диатрибе!