Светлый фон

– Ты мне пергаменту дай, ведьма! – ясным голосом потребовал Ремез, хотел встать и не смог. – Ишь ты, зад-то свинцом начинён. Перебрал, должно.

– Недобрал Сёмушка! Пей, – и снова наполнила кувшин. Голос и кроткий, и виноватый: искала бумагу – не нашла, завалялись в кладовке листы исписанные. – Пей! Я грибочков те принесу аль другой какой солонины. А гумага вот, истраченная.

Глаз цепкий случайно выхватил: «Горевал тут Мишка Гагин в 90-м году. Карбас избило, и резал он скалу морскую на посмотрение будущим родам, как отец и как дед. Да в меру их не дошёл...».

– Это же... это же наш мужик, тобольский! – Ремез отвердел скулами и голосом, впился взглядом в рыхлый пергамент. – Я у него по кости резать учился...

Жив ли, сгинул ли дядя Михайло? Он более всех с Крыжаничем спорил. Схожи оба, и оба странники. Только один весь мир считал отечеством, другой, где б ни был, в Тобольск возвращался. «Теперь уж всё, теперь до смерти из дому ни шагу», – зарекался, бывало, и брал в руки резец, другой давал Сёмке Ремезу. Кончалась кость – иконы мазали. И беспокойный рукастый Михайла успокаивался за делом, начинал круглеть. Малорослый, жилистый, он не терпел суеты. Ходил степенно, шагисто, голову поворачивал важно и на ученика своего, на малого Ремеза, смотрел как бы сверху. А Семён Ульяныч чуть ли не вдвое выше его.

– Слово молвлено, что пуля стреляна, – питая костью китовой ненасытный резец, повторял он бодро и верил, что говорит истинную правду. До самой весны верил, рассказывая Ремезу, где бывал и что видел. Ходил и сушей, и морем. И пути его были извилисты и долги. В бывальщиках скоро их проходил, и всё легко выходило и просто. Не жаловался Михайло на беды в дорогах, не ужасался их ужасам.

– Земля столь широка и дивна – оглядеть её веку не хватит, – говаривал с восторгом, и радовался: от сна заодно с солнышком встанет – в путь тронется, в неведомый путь! – Человек по жизни от восхода идёт к закату. Я – встречь: от заката к восходу.

И шёл, и шёл на восток да на Север. Может, и туманы солнце скрывали, льдом вода покрывалась, и вихри бесились, и тьма гибель сулила, а маленький человечек этот брёл по земле, то гремящей, то тихой и кроткой, и ликовал: «Идти-то славно! Чего ж сиднем сидеть? Идти надобно!».

Приходили зимы лютые и уходили. И воды вешние снег смывали. Неустанное солнце плавило золото над головой, и он шёл встречь ему неустанно, к колыбели, в которой солнце звалось ласково – Солнышко. Шёл зимним путём, санным и лыжным, шёл летним – пешим и конным. Домой заявлялся озябными осенями, после птиц, к теплу улетевших, после Покрова. Уж реки, бывало, станут, уж дороги пересуметит. Близкие – мать да жена – за покой отслужили и, сидя за кроснами, добром его поминают, а он, перекрестившись, азям свой снимет, разуется и сапожок чуть ли не ребячий – нога-то мала – покажет: