— А грили, бурминовский барин гол как сокол.
— А тут бери не хочу.
Те, что залегли поодаль, увидели действия авангарда, стали подниматься, выходить из-за деревьев, уже не таясь. Всё, чего они теперь боялись, — это опоздать к добыче.
Те, что стояли на крыльце, жадно галдя, бросились внутрь. Задние пуще заспешили.
Охая, ахая и гогоча — ибо дом был богатый и нетронутый, — ввалились в залу. И охолонились. На диване рядком, как воробьи, сидели ребятишки. Свои, крестьянские, волосы под горшок, сопля под носом. Босые грязные ножки висели над лакированным наборным полом. Сидели и смотрели. Прямо, даже степенно. Руки на коленях. Только девочка — косицы-крысицы — держала обеими руками расписную чашечку, сразу ясно: стибрила из барского шкапа. Чашечка была такая тонкая, только что не светилась.
— Ишь… Вы что ж… Играете тут? — спросил один, поставив ружьё прикладом на пол.
Ни один ребятёнок и ухом не повёл. Тихие, точно в церкви.
— Язык всосали, што ль?
— Где мамаша с папашей-то? Тута?
Сидели и молчали. Перепугались, видать.
Один присел на корты перед девчушкой:
— Ишь, красотуля какая. В мамку небось?
Стукнул пальцем легонько по носу:
— Дзынь! Может, позовёшь сюда — мамку-то?
Девочка приоткрыла бледный ротик, глумливо повторила:
— Дзынь.
Разжала маленькие руки. Чашка хлопнула об пол, брызнув осколками.
И началось.
Бурмин открыл глаза. Серая муть стала потолком. Повернулся на бок, успел: вырвало. Он лежал, смотрел на стену. В окна косо валили параллелепипеды света. На стене висел портрет матери. Копия с того, что был у бабки. Писал крепостной — руки вышли кривоваты. Бурмин сел, обхватив руками колени, смотрел на милое лицо матери, на её чуть дымчатые глаза, сейчас они казались ему не печальными, а мечтательными.