Я навещал деканат раньше: не только в период учебы, а после, когда прекратил посещать факультет; интересовался, имею ли возможность возобновить занятия, отвечали — да, я удалялся. Когда я вновь визитировал институт, то «да» произносила незнакомая девушка, экспозиция дипломных работ менялась, стены красились в другой цвет, дисциплины переезжали в новые аудитории.
— Что-то сегодня одни отчисленные — обо мне и еще о ком-то, видимо о нем — поворачиваюсь к блондину с красным лицом (должник библиотеки): что же с ним приключилось? Фамилия? Мнется, словно ему срок помочиться; привык прятаться от людей, напиваться и иногда, в особые дни, отличаться назойливостью. Вместе экзаменовались. На сочинении шептал все слышнее и разборчивее: «Луч света!» Я мотал головой и улыбался — забыл шпаргалки.
Блондин покашивается на холст, явно приглашая посмотреть: я заметил живопись при входе, как и все здесь; я лишь притворяюсь рассеянным. Да, это тот самый Озим. «Мой Узбекистан». Так что же, мы станем завидовать ему?
— Только осенью, — откладывает просьбу об академической справке девочка. Зачем мне такой документ? И, устало и величественно: — Этот товарищ мне два месяца надоедал.
Она печатает. Он мнется. Я выхожу.
В коридоре знакомство с дипломными. Не торопясь (роль!) изучаю работы, бормоча: «Дрянь, дрянь». Один холст мне вроде бы надо признать недурным, но я оцениваю лишь порыв, родивший его. И только.
У выхода (входа) — списки разнообразных должников, абитуриентов, студентов, отправляемых в совхоз, пионерлагерь и пр. Когда-то в них.
Я — на площадке. В руке зачетка. Что это, слезы?
В фокусе сумка, опершаяся о ножку стула: «Я тоже не каменная!» — так, явно, восклицает, доказывая, имея, конечно, свои цели. Я понимаю ее сейчас, верю, открыв, — да ведь знал! — что и она спешит и нервничает, юлит, пресмыкается.
Не видно фигуры, и, равняясь с окном, опережаю головой туловище, направляю лицо к бойнице, хотя, еще не отворив дверь, знал, что инспектор здесь — застыла с того времени, как я покинул приемную, и разморозится только теперь, когда загляну, — ага! Смущена и, пожалуй, недовольна, только слегка, что даже странно близко к удовольствию, — я пропал, чего-то не сообщив, может быть (мне страшно!) — не пообещав.
Незначительные слова, и дальше: «Будет Стах!» Деталь! Столбенею. За стеклами, растрафареченными текстом, что-то творится. Там — невидимая с трубкой в руке, далее — провод и некто, а где-то уже зарождаются буквы: рябой грузчик с гематомой на виске, подменив ценник, торгует свиными сардельками; птице дали вольную, но она пока не улетает, а примостилась на дверце клетки, наклонив голову; девица не решила — идти к зубному врачу или провести время в кинотеатре, не зная, где может случиться встреча; старик — умирает; и все это сгущается и распадается, пульсирует, рокочет (что добавить?), вершится ради апогея цикла: «Будет Стах».