Примечательно, что в эмигрантских текстах, появившихся после восстания, можно обнаружить частое обращение к теме Москвы как символа России. Так, в одной из брошюр, посвященных коронационному заговору 1829 г., проговаривается идея «заслуженного мщенья за раздел Польши», которое должна понести Москва, а участники восстания 1830–1831 гг. описываются как люди, которые «потрясли трон Николая в Варшаве и поколебали его в Москве»[1707]. Предлагаемая в польских эмигрантских материалах визуализация восстания 1830–1831 гг. была соответствующей – на изображениях захвата Варшавы русскими войсками часто появлялась колонна Сигизмунда III. При этом фигура короля на памятнике «вернулась» на свое место[1708]. Это представляло собой отсылку к прошлому триумфу и обещание его повторения в будущем.
В это время происходит, очевидно, и почти не замеченный историографией пересмотр образа Александра I. Современные исследования, интерпретирующие отношение поляков к монарху, касаются в основном оценок его деятельности как «восстановителя Польши»[1709] и не затрагивают вопрос смещений, произошедших в период восстания. Сохранившиеся в архивах материалы, однако, позволяют скорректировать эту перспективу. В РГВИА, а равным образом и в запасниках Музея Войска польского в Варшаве хранятся разрубленные, порванные, то есть подвергшиеся, по выражению российских источников того периода, «издеванию» портреты императора Александра I[1710]. Показательны и карикатуры, которые собирало после восстания Третье отделение. На одной из них император Александр I был изображен в виде роженицы[1711], отдыхающей в постели под пологом. В ногах у императора был изображен малыш-поляк, на голове которого красовалась четырехугольная шапка-«конфедератка». Жест поляка – две вытянутые в направлении Александра руки, большой палец одной из которых приставлен к носу, – читается как знак плутовства или обмана. Император таким образом предстает в образе глупца, породившего Польшу и оказавшегося обманутым ею[1712].
Указания на реактуализацию истории русско-польского противостояния, однако, недостаточно, чтобы объяснить механику происходивших в это время изменений. Так, непонятно, в частности, как быстро общество, принявшее установки позитивного порядка (дружба, братство, приязнь, любовь), могло от них отказаться, реконструировав не востребованный властью ранее образ противника, соперника или врага? Отметим, что вопрос здесь заключается не столько в возможности быстрого переключения восприятия, сколько в выборе стратегии в момент получения от власти разнонаправленных сигналов.