Закон от 1918 года не предусматривал полного упразднения авторских прав: те авторы, чьи произведения не отвечали стандартам классической или революционной литературы, могли существовать за счет издания своих сочинений (на основе договоров с издателями) и получать роялти от театров через профсоюзы писателей и композиторов[1297]. Таким образом, советскую власть в первую очередь заботило то же, что и дореволюционных защитников общественного достояния: доступность русских классиков. Советские юристы обосновывали необходимость национализации, прибегая к тем же аргументам, что и их предшественники: цене книг и проблемам, связанным с редактурой[1298]. (Вообще говоря, практика редактуры задавала чрезвычайно высокие стандарты; после того как власти разогнали «формальную школу» литературоведения, ее члены нашли пристанище в текстологии, публикуя первоклассные издания произведений классической русской литературы[1299].) «Национализация» литературных произведений считалась величайшей честью для автора[1300]: тот факт, что чье-то имя попало в список национализированных авторов за подписью самого Ленина, впоследствии служил знаком высочайшего признания[1301]. Побочным эффектом упразднения частной литературной собственности являлась государственная монополия (В. Н. Чертков пытался убедить должностных лиц уважать волю Толстого, согласно которой его произведения мог переиздавать кто угодно)[1302], пришедшая на смену монополии издателей. Правительство оставило за собой право на издание личных бумаг и тех произведений, которые были объявлены их авторами «не предназначенными» для публикации[1303]. Однако «моральная власть» государства над литературой этим ни в коем случае не ограничивалась: на русских классиков распространялось действие советской цензуры, которая оказалась не менее придирчивой, чем царская[1304]. На свет появились «советские» Пушкин, Лермонтов, Толстой и Достоевский: им следовало выглядеть политически «прогрессивными» и высоконравственными авторами. Так, впервые в России был опубликован полный текст святотатственной пушкинской «Гавриилиады», но его непристойные стихи подвергались не менее суровой цензуре, чем при царском режиме.
Отказываясь соблюдать конвенции о литературной собственности, советское правительство давало понять, что оно ставит просвещение общества выше защиты авторских прав и уважения к международным соглашениям. Советские авторы, как и их предшественники в царской России, лишились права контролировать перевод своих собственных произведений: это право якобы противоречило политике развития литературных культур в многонациональном Советском государстве[1305]. Некоторые аргументы, которыми обосновывалось это отношение к праву перевода, были позаимствованы (с соответствующими ссылками) непосредственно из дореволюционных манифестов против международных конвенций (например, из доклада Санкт-Петербургского литературного общества). Опять же, указывая на выгоды, связанные со свободой перевода, ее сторонники приводили в пример Лермонтова, а не его более плодовитого собрата-поэта В. А. Жуковского[1306]. При этом в прошлом осталась обида, ранее служившая идеологическим основанием для кампании против Бернской конвенции: отныне считалось, что русская литература занимает «выдающееся место» в мире. Скромно признавая отсталость России в сфере науки и техники, советские юристы тем не менее подчеркивали, что материальные интересы иностранных авторов «ничтожны» в сравнении с возможностью «получить распространение» и содействовать «просвещению многомиллионного населения великой страны»[1307].