Освобождение от всевластия религии в духовной сфере продвигалось с тех самых позиций, на которых оно приостановилось в начале века – с эмансипации сферы морали. Бейль, выступив преемником Монтеня и Шаррона, по словам Азара, «более отчетливо и более энергично, чем все предшественники, утвердил независимость морали от религии». Бейль оперировал реалиями жизни: «сколько куртизанок, воров и убийц со страстью почитают Мадонну» и сколько тех, «кто ежедневно подходит к алтарю, оставаясь негодяями»! Напротив, среди атеистов и либертинов есть немало моральных людей, не говоря уже о временах античности или о народах, не знающих христианства.
По Бейлю, «независимая мораль выше религиозной, поскольку она не ждет ни вознаграждения, ни кары и ведет счеты только сама с собой, тогда как вторая, внушая страх перед адом и надежду на рай, не может быть бескорыстной». Однако, комментирует Азар, «сокрушив мораль Божественного порядка, как возродить мораль в человеческом порядке?». Остается потребность в общественном благе, а, значит, в «обязанностях, соблюдение которых абсолютно необходимо для сохранения человеческого общества». На этом и строится новая мораль, «мораль честных людей», основанная на разуме[821].
А вместе с ней выдвигается новая добродетель – счастье. «Христианин никогда не живет на земле, поскольку он постоянно умерщвляет себя», – проповедовал Боссюэ. Вопреки этому учению, трактующему жизнь как подготовку к смерти, новая мораль утверждала право человека на самореализацию в земной жизни: «Бог-Разум запрещает нам представлять земное существование как подготовку к бессмертию». Выходивший на первый план «Бог-Разум» опирался на науку, значение которой в общественной жизни на рубеже ХVII – ХVIII вв. стремительно возрастало. Она вошла в моду в аристократических салонах и стала эстетической ценностью. Научные знания вдруг стали доставлять больше удовольствия, чем комедии Мольера, а знатные дамы требовали от кавалеров «разобраться с квадратурой круга, прежде чем рассчитывать на их благосклонность».
Между тем рационализм в своем предельном воплощении – «дух геометрии» – душил «любовь к гибким формам, к живым цветам». Прогресс математики, укрепляя общественный престиж науки, заодно становился своеобразным опиумом, по выражению Азара; и здесь мысль предшественника удивительно сближалась с представлением Шоню о «чуде» математизации – при прямо противоположных оценках значения «чуда». Математические аксиомы «давали ключ ко всем явлениям универсума», надежность расчетов усыпляла. «Поскольку материя не имеет другого свойства, кроме протяженности, физика не имеет другого выражения, кроме математики». Считалось, что геометрии удалось обуздать материю.