Когда-то я, может, и могла ему это сказать. Но догадывалась, что теперь он меня не услышит. Будет стоять с невозмутимым лицом, как Федра, когда я говорила ей неприятную правду.
Я не знала, с чего даже начать. И сказала – неубедительно, безвольно и без всякой пользы:
– Мне это не нравится.
– Тогда больше не ходи за нами, – ответил он. Но ответил беззлобно.
Дионис помог мне подняться, я послушно встала. И мы пошли вместе к дому, где играли наши дети. Мы были рядом, и, может, даже он считал, что мы близки, как прежде. Но я-то знала: между нами разверзлась пропасть, и вряд ли он сможет перекинуть мостик через нее. А я и пытаться не буду, наверное.
Жизнь на Наксосе проходила все так же. Простая радость нашего существования разрушилась, но я обнаружила, что жить, как раньше, на удивление легко. Мы с Дионисом смеялись и беседовали по-прежнему, но только не об увиденном мной и не о богах. Дети продолжали расти, менады пели днем, при свете солнца, а под покровом ночи шли, покачиваясь, в горы.
Дионис отправлялся в странствия и возвращался, как всегда, но я теперь не просила рассказать, что он слышал и видел. Не желала больше слышать новостей из-за моря. И перестала интересоваться, почему он и не думает брать меня с собой.
Дионис повеселел, это точно. Вновь обретенная сила привлекала к нему все больше поклонников, как он и ожидал, и теперь мой муж не возвращался из путешествий вздорным и угрюмым. Напротив, возвращался как прежний Дионис – легконогий и вечно смеющийся.
Иногда в ночной тиши я открывала глаза в черноте и видела искаженные лица с пустыми глазами на той поляне, слышала жуткое пение, похожее на стон. А позади крутилась на веревке Федра – туда-сюда, и в отдалении ревело море. Тогда я вставала, выходила в серый туман, клубившийся на берегу перед зарей, и расхаживала взад-вперед, пока восходящее солнце не сжигало эти образы.
При ясном свете дня всему находилось разумное объяснение. Ритуалы их безвредны, козленок ведь не умер и цел-невредим. Никакой жестокости в менадах, плававших днем по нашим полям, я не замечала. И думала: может, именно оттого они так кротки, что облекают свой гнев и горе, которое многих и привело сюда прежде всего, в столь устрашающую форму, именно для того кричат и танцуют в кровавом исступлении по ночам, чтобы безмятежно жить при свете солнца? Дионис не вернул Евфросине ребенка, кости ее дочери так и лежали там, где она умерла совсем одна и даже плача ее никто не слышал. Представляя себе это, я почти понимала, почему они испытывают некое удовлетворение, завывая вместе в первобытном экстазе, когда разрывают на части кожу и жилы живого существа – вплоть до самого сердца; понимала, что, отдаваясь всеобщему безумию, они криком исторгают из себя бессилие и боль. Кто я, мать пятерых живых и здоровых детей, чтобы осуждать страдающую женщину? Может, поклонение моему мужу – лекарство от боли потерь, которую иначе приходилось бы сносить молча.