В.В. Крылов, сначала не понимавший, почему его начальство с большим подозрением смотрит на его попытки развивать именно марксизм применительно к научно-технической революции и ещё более подозрительно – на его дружбу с литераторами из патриотического лагеря, к которым он был близок идейно.
Если брать только советские реалии, то направления ударов статьи Яковлева указывают на многое: и на кризисные явления в обществе на рубеже 1960-1970-х гг., и на начало формирования альтернативных властно-идейных проектов в элите (в политологическом смысле этого слова), и на то, что номенклатура уловила это и отреагировала, продемонстрировав свои установки, фобии и уязвимые места во властно-идейном панцире.
Более того, хотя статья Яковлева 1972 г. написана с марксистских (пусть вульгарных, догматических, но формально с марксистских) позиций, а его словоизлияния перестроечных времён носят либеральный характер, между ними, несмотря на внешние идеологические различия, прочерчивается пусть и пунктирная, но вполне логичная линия, причём оканчивающаяся не в июне 1988 (XIX партконференция), а 17 августа 1998 г.
По прошествии четырёх с половиной десятков лет статья, на мой взгляд, не только не перестала быть интересной, но, с учётом того, что произошло в 1980-е, в 1991 г. и после, приобрела ещё большую актуальность. Повторю: статью Яковлева воспринимали по-разному: и как донос, и как указивку, и как «последнее предупреждение». По-своему отчасти верны все эти интерпретации. Я же воспринимаю её как один из текстов, с помощью которых социальная история советской системы и её господствующих групп, тем более вползавших в кризис, «даёт себя прочитать» (М. Фуко). Это – во-первых.
Во-вторых, в этой статье содержится нечто важное для понимания подготовки так называемой «перестройки» определёнными кругами в СССР и на Западе, самой перестройки и того, что за ней последовало. В-третьих, кое-что из написанного Яковлевым, точнее, то, что в его статье отражает ситуацию номенклатуры на рубеже 1960-1970-х годов, связано не только с природой советского общества и его историей, но и с русской историей, спецификой России, отношения этой власти – русской же – к русскому народу, особенностями марксизма как идеологии и политической стратегии, а также с диалектикой положения крестьянства и интеллектуалов в социальных системах.
Парадоксальным образом Яковлев с его статьёй оказался «устройством», посредством которого всё это выразилось, перефразируя определение Львом Толстым жанровой принадлежности «Войны и мира», в той форме, в какой это выразилось; причём многое выразилось независимо от Яковлева и того, что он хотел сказать, ради чего писал статью. Когда-то Герцен сказал о себе, об Огарёве и таких, как они: «Мы не доктора, мы боль». Моё отношение к Яковлеву не позволяет мне ни соотнести его с Герценом (при всём моём в целом негативном отношении к человеку, который во время Крымской войны писал, что хочет жить в английском городе Одесса» – так и хочется спросить: ну что, сынку, помогли тебе твои бритты с Ротшильдами?), ни использовать эту фразу для характеристики позиции Яковлева (какая у карьериста и отступника боль?). Верно, однако, то, что через Яковлева и его статью выплеснулись фобии номенклатуры и – сквозь них – фантомные боли русской власти: Крот Истории роет медленно.