— А у нас только двое? Хорошо. Хорошо, полковник, спасибо. — И генерал, повернувшись, двинулся к своей машине.
Закат, рассвет, закат
Закат, рассвет, закат
— Понимаешь ли, Кудрявцев, — говорила она и уточками прикладывала свои ладошки к груди, — ну, напишешь ты еще один красный закат, ну еще, а сам-то ты где?
Все засмеялись, и она быстренько махнула рукой в сторону:
— Все мы так, дураки! Вот видишь, Кудрявцев? — и она опять печально обратилась ко мне. Красный отсвет из печурки играл на ее лице; почти не слушая, я смотрел и смотрел на Наташку и все думал, почему она до сих пор не живет со мной.
Вторую неделю сидели мы в Печерах, но всего два-три дня, как стал мороз — настоящий, с потрескиванием сучьев в лесу, с капустным хрустом под ногой, с клубами пара, врывающегося в избу. Решили не уезжать. Странные наши фигуры, замотанные во что попало, то тут, то там маячили по окраинам села, разве что дети могли не пугаться, и, сколько позволял мороз, они торчали рядом с нашими этюдниками, втягивая в носы подмерзавшие сопли.
Была красота. Я жил и не жил. Вечерами сходились обычно у кого-нибудь из женщин и показывали дневное. Сегодня били меня, а я только улыбался тупо, молчал, оттого и били меня без злобы, потихоньку, а Наташка выговаривала с лаской и отчаяньем, и все это видели.
По избам разошлись рано, не хотели обижать хозяев. Сняв валенки, в шерстяных носках и свитере сидел я у себя, то подтапливал и подолгу что-то высматривал в огне, то ходил по пять шагов от стены до дверей и обратно.
Острое, жаркое блаженство простого бытия обступало меня, колдовские мысли роились в мозгу, тени бегали по стене. В сенях негромко стукнуло, топоча носками, я бросился к двери.
Наташка ступила через порог, и так, стоя в дверях, впуская в помещение холод, она вскинула высоко к моим плечам руки в варежках, а потом одну за другой стянула их обе зубами, запустила мерзлые пальцы под бороду мне, под свитер.
— Ой, холодно, Кудрявцев, согрей!
Она смеялась тоненько, тихо, блестели ее глаза, и иней вспыхивал на ней.
— Смотри, чего притащила!
Как вошла, так и отпрянула от меня — быстрая в движениях, маленькая, проворная. Она сильно смущалась и потому торопилась — торопилась хотя бы чуть развернуть платок, хотя бы одну только пуговку расстегнуть на шубке — лишь бы двигаться, делать что-то, не стоять, не смотреть на мое лицо — так уж, видно, глупо оно сияло и говорило больше, чем надо, смущало и мешало ей.
— Смотри-ка, что есть!
Она сдернула с локтя авоську, головы наши склонились, деловито стали мы разворачивать тетрадные странички с расплывшимися детскими фиолетовыми письменами, и половина квашеного кочана легла на клеенку.