Светлый фон

— Ну, мы совсем молодцы. Я же говорила: будем ходить, выпишемся, начнем поправляться. Все будет, все будет…

Но странно, что Громов как будто не слушал ее, а вдруг заблестевшими глазами, еще недавно тусклыми и неясными, стал ловить взгляд врача, но Анна Афанасьевна в это время, как назло, смотрела на кого-нибудь из больных, и в глазах ее трудно было что-либо прочитать. Шершенев не видел в них того света, особенного и неповторимого, какой не раз испытал на себе. Он помнил, она говорила ему о не побежденной еще болезни, что еще все может случиться и надо быть бдительным, но свет в ее глазах был для него убедительнее всяких ее слов. Он, этот свет, говорил о победе над смертью, о торжестве ума и рук человека. Или это только казалось ему? Может быть, он просто очень хотел, чтобы так было? Да, наверно, это так и есть. Иначе зачем ей все время держать его в напряжении, она бы, утешая его, сказала, как говорила Громову: «Ну, мы совсем молодцы». Но она ему не говорила этого. А раз не говорила, значит, было правдой то, что заключалось в ее словах, а не в свете глаз.

 

…Громов уже ходил вполне уверенно, заправски ел и на глазах у всех оживал. Через день-два к нему приходила жена, тихая седая женщина с тоскливыми глазами. Она отчужденно сидела у его кровати — почему-то она все время его заставала в ней — и почти ни о чем не спрашивала его и ничего не рассказывала. Он как бы не существовал для нее. Шершенев дивился этому ее отношению к мужу, старался ее понять и не мог. Она будто отстранилась от него, вроде между ними легла невидимая межа. И Шершенев так бы ничего и не понял в их отношениях, если бы после очередного обхода Анны Афанасьевны и после ее очередного: «Ну, мы совсем идем на поправку», — не подошел Саша и не сказал свистящим полушепотом: «Ну что она ему морочит голову… У него же рак. Ну ушила она ему полжелудка, так ведь уже метастазы…»

— Врешь! — Шершенев схватил его за грудь. — Врешь ведь!

— Старшая сестра сказала. Пусть я тресну…

Шершенев тяжко присел на кровать, оглушенный этим страшным известием. В нем, казалось, все остановилось, все оцепенело. Сильно заболело справа внизу живота.

Свет правды, правдивости… Свет радости за победу человека над смертью… Свет великого опыта. И позорные ее слова. «Ну, мы совсем молодцы», — и всякое другое, дежурное и ложное.

Ложь, ложь…

 

В тот день его выписывали. Он чувствовал себя угнетенно и растерянно, и радость, какая должна была бы сопутствовать ему, бродила где-то стороной.

Уже спускаясь с четвертого этажа, он вспомнил, что забыл в тумбочке записную книжку, а в холодильнике съестное, принесенное женой, постоял, раздумывая, потом вернулся. Забрал записную книжку, а съестное роздал тем, кто оставался в палате, и вышел. Но на этот раз зашагал не к выходу, а к ординаторской.