Светлый фон

Но прежде чем отправиться спать, она не забыла поблагодарить меня за помощь в качестве домашнего медбрата. Потом Амалия, вроде бы уже немного успокоившись, остановилась перед зеркалом в ванной комнате и воскликнула:

– Господи, глаза-то почти не видно! – И тотчас снова зарыдала и запричитала.

Как она объяснит свой ужасный вид коллегам на радио? А Николасу? А своим родителям? Не дай бог, кто-нибудь узнает ее на улице, лучше уж запереться недели на две-три дома. Хорошо еще, что она работает не на телевидении… И вообще, это бесчеловечный город, здесь толпами ходят фашисты, вообразившие себя настоящими мужчинами.

И, уже двигаясь к спальне и глядя на меня здоровым глазом, опять спросила:

– Ну почему вы, мужчины, такие?

25.

Я отправился спать только ближе к рассвету, но с приятным чувством, что вел себя как человек, не помнящий зла. Да, мы с Амалией часто ссорились, вернее, мы ссорились каждый день. Каждый день? Нет, каждую минуту. Зато теперь я доказал, что ее боль мне небезразлична.

Я собирался погасить свет, когда заметил каплю крови на штанине своей пижамы. Можно было бы надеть чистую, но я предпочел лечь в постель с маленьким красным пятнышком, которое воспринял как своего рода медаль.

Редко я приближался так близко к тому, чтобы почувствовать себя едва ли не святым, если понимать под святостью высшую точку примирения с самим собой.

Я оказал помощь Амалии, и она поблагодарила меня. Те же уста, из которых в последнее время вылетали одни обвинения, оскорбления и презрительные комментарии, недавно произнесли слова благодарности. Возможно, это было всего лишь формой вежливости, возможно, что-то подобное говорят потому, что было бы неудобно и просто некрасиво этого не сказать. Важно другое: в любом случае ее слова очень помогли мне и вознаградили за бесконечные недавние огорчения.

Но мое благостное настроение продержалось недолго. Когда я уже лежал в постели с погашенным светом, внезапная мысль все испортила. Я вообразил, как на следующий день Амалия выйдет из дому – с синяками на лице, заклеенной губой и подбитым глазом, – короче, с лицом, словно сошедшим с полотна Фрэнсиса Бэкона, и прогуляется в таком виде по нашей улице. Что подумают соседи, увидев ее синяки и ссадины? Что скажут знакомые? Мое воспаленное воображение подсказывало такую сцену: я кидаюсь к двери и не даю Амалии выйти из квартиры, умоляя повесить на грудь табличку: «Это сделал не мой муж».

Сейчас я смеюсь, но тогда мне было не до смеха.

Если бы Амалия захотела навредить мне, а вредить она умела изощренно, я оказался бы в ее власти, как муха, пойманная в кулак. Ситуация была идеальная, чтобы донести на меня в полицию, обвинив в плохом обращении. Ей бы ничего не стоило добиться, чтобы на меня наложили судебный запрет! Как легко она могла бы отомстить за все наши ссоры и свои обиды! Судите сами: сумею ли я доказать судье, нынешнему судье, то есть во времена, когда быть мужчиной уже само по себе значит быть виновным, что это не моя рука безжалостно изуродовала лицо нежной и невинной супруги у дверей бара? И как после такого обвинения явиться к себе в школу? «Глядите, глядите, вон идет учитель, который лупит свою жену!» А ведь могут и выставить на публичный позор, показав по телевизору, назвав имя и фамилии, пока меня, как преступника, будут заталкивать в полицейскую машину.