Сейчас машины не было на углу. Значит, на дороге. Там он всегда её ставил, когда забегал домой на минуту.
Мы мимо Половинкиных окон к калитке.
Уже на каменных порожках скакали мы через ровчик к шоссе, когда нас обогнал Иван. Бирюком воткнул глаза в землю, чуть не вприбежку веял к машине на обочине.
— Ва-анька! Ва-а-а-анька! — просяще закричала Груня. — Возьми-и! Возьми-и ж!!!
Иван даже не оглянулся, только подбавился в прыти.
Кажется, ещё и дверца не открылась, как машина чумно дёрнулась с места, с нервным рёвом пожгла в сумерки.
Всё оцепенело. И люди, и дорога, и ёлки при дороге, обегавшей посёлок с нижнего края.
— Ну не паразит? — вшёпот спросила обомлело мама. Выкрепла в мысли, пальнула во весь голос: — Паразит!! Чтоб тебя черти там купоросом облили! Паразитяра! Люди! Невжель такого паразита может человек родить?
— Может, Полько, может, — глухо откликнулся с высокого крыльца бородатый старик Филарет, Иванов отец.
Крыльцо было туго увито царским виноградом, старика не видать. Казалось, говорил он будто из царской ночи, с небесной выси.
Наш горький домец прилепили на бугре, и если крылечки с нашей стороны сиротливо, распято лежали вприжим к земле, то с этой стороны они были высокие, какие-то недоступные, надменные, как и люди, кто здесь жил.
Из двенадцати комнат шесть на этой стороне занимали за виноградом Половинкины. В одной жили Алексей с Надёнкой, в другой — Матрёна с Порфирием, а в остальных — Иван с Груней, Ивановы старики и Марусинка, младшая их дочка. Ни у Ивана, ни у Матрёны детей не было.
Лежливый старик Филарет был похож на отшельника. Сколько себя помню, я ни разу не видел его среди людей. Я видел этого лесовика только на его огородах, у речки, в диких чащобах.
Бывало, бежишь утром за своими законными худыми двойками в школу, а он, лесной дух, окаменело сидит, не шелохнётся. Кажется, неживой, из камня; и протянутая рука из камня, и удочка, и даже вода из камня. Заслышит сыч шаги, лупнёт полохливо под дремуче-лесистыми бровями глазками и тут же отвернётся. Странные были эти глаза. Махонькие, круглые, как у серийного магазинного медвежонка. И всегда в них дёргались, варились одновременно и ужас, и недоумение, и раскаивание, и ожидание беды. Нелюдимец не мог смотреть вам в глаза. Глянешь на него — он тут же прятал свои суетливые глазки, боялся, будто ты мог прочесть в них что-то такое, что он так тщательно скрывал именно от тебя.
— Вовцюга он у вас! — крикнула в слезах мама.
— Шо ж ты так, бабо, погано лаешься? — сдержанно, как-то без зла выпел старик Филарет.
— А не то человек? Поехал порожняче ув центру!