– Махмуд, ну пожалуйста, – умоляет Перкинс, расстегивая китель и покраснев.
– Ну что? Ради кого мне наряжаться? Я же не на свадьбу иду. Хотите оставить себе мое тело, значит, оставите в тюремной форме.
– Ну, вот что, Махмуд, – рявкает Уилкинсон, вышагивая вместе с ним, – не хочешь одеваться – хотя бы сядь и съешь что-нибудь, я попросил приготовить тебе яйца и тост.
Махмуд вертит в руках
– Думаете, я могу
Стучат в дверь, появляется накрытая тарелка. Осторожно взяв Махмуда за плечо, Уилкинсон ведет его к стулу, ставит перед ним тарелку и поднимает крышку.
– Хотя бы тост съешь.
Махмуд смотрит на тошнотворную яичницу, и у него судорожно сжимается желудок. Он накрывает тарелку и жестом велит надзирателям сесть.
Сам он между ними, спиной к двери камеры.
– Я просто хочу тишины, чтобы подумать.
Перкинс и Уилкинсон застегивают кители и садятся. Становится так тихо, что Махмуд слышит, как тикают их наручные часы.
– Уберите ваши часы или остановите их. Вы меня с ума сводите.
Перкинс и Уилкинсон тянутся к запястьям и одновременно вытаскивают головки подзавода. Теперь вместо «тик-так» слышится их дыхание.
– Перестаньте дышать, – шепчет Махмуд.
Уилкинсон сцепляет пальцы и склоняет голову, будто молится.
Теперь время становится жидким, плещется между ушами Махмуда, не подчиняясь никаким измерениям, кроме метронома у него в груди. Он смотрит на грязные манжеты своей пижамы, на свои руки, на линии, испещрившие ладони, и ищет подсказку. Не слишком ли поздно для нового поворота судьбы?
Дверь открывается, в камеру входит старик в шляпе. Он протягивает руку, и Махмуд улыбается, принимая ее.