Марк Раефф, блестящий ученый, специалист по XVIII веку, утверждает, что жизненный уклад тогдашних дворян – воспитывавшихся почти без участия родителей, безраздельно властвовавших над своими крепостными, служивших, как и их отцы, то в одном, то в другом регионе империи, – порождал психологическое отчуждение. Когда люди вроде Радищева и Щербатова, обучавшиеся в Лейпциге, Берлине, Париже, верившие в универсальные человеческие права и необходимость служения человечеству, возвращались в Россию, они обнаруживали, что такие мечтания были неуместны. Раефф захватывающе повествует о том, как это фатальное противоречие привело в XIX веке к появлению интеллигенции, критически настроенной в отношении властей. Юрий Лотман и Борис Успенский дополняют тезис Раеффа о психологическом отчуждении, рассматривая XVIII век через призму следующего. Образ «лишнего» человека, выведенный русскими писателями – Пушкиным, Лермонтовым и другими, – означает, что роль дворянства стало чисто декоративной.
Эти плодотворные теории на десятилетия определили пути изучения дворянства. Майкл Конфино и Борис Миронов, Дуглас Смит и Ольга Глаголева, Виртшафтер и Уиттакер, а также многие другие исследовали мемуары, прозу и поэзию, культурные привычки, одежду и портреты, характер общения с крепостными, провинциальную помещичью жизнь. В целом они отвергают тезис о психологической «потерянности» российского дворянства XVIII века: в их трудах оно предстает как крепко укорененное сословие, преданное государству и службе, связанное с семьей и корпоративной группой, приверженное идее установления социальной справедливости через улучшение нравственности. Есть труды, посвященные тому, как интеллектуалы XVIII века восприняли свойственный православию образ России как земного рая, придав ему пасторальный оттенок. Русское царство изображалось как хорошо устроенный сад, благословенный Богом, но, кроме того, владельцы усадеб разводили в них собственные сады, удовлетворяя своей интерес к ботанике или поддаваясь окрашенной в сентиментальные тона рефлексии. Обитание в такой гармоничной среде выражало принятие – на базовом уровне – государства, общества и самого себя.
Следует отметить, что русское дворянство не было однородным в том, что касается политических предпочтений, культуры, повседневного поведения. Кое-кто желал установления социальной справедливости, о чем свидетельствовало большое количество масонских лож, где политические дискуссии, как правило, велись достаточно свободно. Разумеется, как продемонстрировали Присцилла Рузвельт и Дуглас Смит, некоторые дворяне манипулировали своими крепостными как объектами в воображаемых мирах. Но эти крайности в целом нехарактерны для дворянства и образованной элиты в Российской империи XVIII века. Российская элита была консервативной по своей сути и без труда сочетала просвещенческое учение о свободе и саморазвитии с нравственными императивами «просвещенного православия», подразумевавшими естественные изменения, которые происходят в душе человека, семье и обществе. Уже тогда русские дворяне сожалели о культурной пропасти между ними, представителями европеизированной элиты, и крестьянами, приверженными традиции; Карамзин позволял себе нехарактерную для того времени критику петровских реформ, приведших к европеизации. Но преодолеть эту пропасть они надеялись через личное совершенствование, а не через институциональные изменения.