Дорогой мой Питер,
Сейчас раннее-раннее утро, пишу тебе из лаборатории. Спасибо, кстати, вам с Оливье за книги и подарки – хотел тебе написать на прошлой неделе, но забыл. Я надеялся, что Чарли выпишут, чтобы отпраздновать ее день рождения дома, но во вторник у нее снова был большой эпилептический припадок, так что они решили ее подержать еще несколько дней; если за выходные все будет нормально, отпустят в понедельник.
Я, естественно, проводил с ней каждый день и почти каждую ночь. Комитет отнесся к этому с почти сверхъестественным человеколюбием. Как будто они знали, что у кого-нибудь из нас кто-то из детей или внуков заразится – элементарная вероятность, что такого не случится, была пренебрежимо мала, – и испытали облегчение оттого, что это оказался мой ребенок, а не их. Облегчение заставляет их испытывать чувство вины, а вина вызывает щедрость: у Чарли в палате больше игрушек, чем она может пересчитать, как будто игрушки – это некая небольшая жертва, а она – мелкое божество и, потакая ей, они тем самым защищают своих.
Мы здесь, во Фрире, уже два месяца. Собственно, завтра – ровно девять недель. Много лет назад, когда мы с Натаниэлем впервые поселились в Нью-Йорке, это была онкологическая больница. Потом в 56-м ее передали под корпус инфекционных болезней, а прошлой зимой – под педиатрический корпус инфекционных болезней. Остальные пациенты – там, где раньше размещалась ожоговая клиника, а пациентов с ожогами перевели в другие больницы. Когда инфекция только начиналась и о ней еще не объявили населению, я старался как можно скорее пролететь мимо этой больницы и никогда не смотреть на нее, потому что понимал: это место лучше всего подходит для лечения тех детей, которые заболеют, и мне казалось, что, если я не стану смотреть на ее стены снаружи, я никогда не увижу их изнутри.
Палата расположена на десятом этаже; окна выходят на восток, на реку и, следовательно, на крематории, которые пыхтят без перерыва начиная с марта. Раньше, когда я приезжал сюда в качестве наблюдателя, а не посетителя – “любимого”, как называет нас больница, – можно было выглянуть в окно и увидеть, как из фургонов на лодки выгружают груды трупов. Тела такие маленькие, что на одни носилки их можно упихать по четверо, по пятеро. Через шесть недель правительство выстроило на восточном берегу реки забор, потому что родители прыгали в воду за отчалившими лодками, звали детей, пытались вплавь добраться до противоположного берега. Забор этому воспрепятствовал, но он не мог помешать людям с десятого этажа (в основном родителям, потому что большинство детей без сознания) смотреть в окно, чтобы отвлечься, и вместо этого видеть – трудно представить себе более жестокую иронию – именно то место, куда потом отправится большинство их детей, как будто Фрир – просто перевалочный пункт на пути к пункту назначения. Тогда в больнице закрыли непрозрачными панелями все окна, выходящие на восток, и наняли студентов художественных училищ их чем-нибудь разрисовать. Но тянулись месяцы, и картинки, нарисованные студентами – Пятая авеню, обсаженная пальмами, с радостными детьми на тротуарах; павлины в Центральном парке, которых счастливые девочки и мальчики кормят хлебом, – тоже стали казаться слишком жестокими, и в конце концов их замазали белой краской.