как мистика
имени
как,
кто»[812].
Можно было бы заключить так: Иванов в своих изначальных интуициях религиозен, но за Бога принял «мистическую волю», непросветленное бессознательное: «В нас жив росток мистического действия, и мы, сознательно или бессознательно, оказываемся органами творчества религиозного»[813]. До статуса религии мистика Иванова, не знающего имени своего бога, просто не дотягивает. Бердяев же, потомок вольнодумных аристократов, прежде всего светский человек. Опыт религиозный, церковный от природы ему чужд, «мистикой» же он называл интеллектуальную интуицию – феномен психологический. Именно поэтому в диаде «Бог – человек» Бердяев всегда был ориентирован на человека. Однако, узнав Христа не столько в Церкви, сколько через христианскую культуру, он принял Бога разумом и сердцем, сделавшись – при всех «но» – действительным христианином. Христианство Бердяева было для него подвигом преодоления собственной «мирской» натуры, религиозной неталантливости. Язычество Иванова – плод его отречения от Христа, зарывания в землю церковного таланта; оно – попытка навязать Христу тирс вместо креста, антихристова подмена.
Иванов
Бердяев
Напряжение в отношениях Иванова и Бердяева, приведшее к разрыву уже в советские годы, развивалось именно по линии водораздела между язычеством и христианством. Примечательно, что Бердяев с женой участвовали в «дионисической мистерии», организованной в 1905 г. в Петербурге Ивановым, – т. е. кружились в «хороводе», пили кровь еврейского юноши и т. д. Понятно, что автор «Самопознания» вспоминает об этом вечере «с неприятным чувством» [814]. К сожалению, фактическая сторона данного события у Бердяева урезана: в мемуарах он не упоминает главного, «жертвы»; смазывает тот факт, что совершавшееся переживалось его участниками всерьез, как таинство новой религии; словно не зная о реформаторских планах Иванова, он утверждает, что к «мистерии» «группу писателей» подтолкнуло одно лишь стремление встать над «обыденностью», – словом, низводит совершенно сознательное программное кощунство до легкомысленной «литературной» игры. По-видимому, однако, Бердяев лишь однажды участвовал в ивановских действах: в «Гафиз» его уже не пригласили – вряд ли остался незамеченным здоровый бердяевский хохот во время «действа» у Минского. О неприятии Бердяевым «дионисической» мистики свидетельствует его письмо Иванову 1908 г.: «Я отношусь отрицательно и враждебно к некоторым Вашим идеям и стремлениям, а к Вам всегда относился и отношусь с любовью. <…> Я никогда не разделял Ваших мистических надежд <…> на такого рода формы общения, для меня это было (“среды”, где Бердяев неизменно председательствовал. – Н. Б.) обыкновенное дружеское общение с эстетикой и остроумием. Но некоторые обнаружившиеся тенденции этого общения мне были неприятны и становились в противоречие с моим сознанием. Тогда я отошел, да и скоро все само распалось. <…> Мое сознание и все мое существо все крепче и крепче срастались с христианством, и теперь вне христианской веры для меня невозможна жизнь»[815]. Очень вероятно, что глаза Бердяева на Иванова раскрывались и благодаря общению с Евгенией Герцык. В 1911 г. Бердяев пишет Иванову как раз в тот момент, когда Евгения находилась в Петербурге; концовка письма свидетельствует о неподдельной заинтересованности в ее судьбе: «Когда же приедет в Москву мой любимый друг Евгения Казимировна? Передайте, что очень ее жду и очень чувствую отсутствие» [816]. Именно в данном письме Бердяев вырабатывает язык для самой принципиальной полемики с Ивановым; думается, ему было уже известно в общих чертах, со слов Евгении, о существе ивановской «духовной школы». Как и Белый, Бердяев вопрошает Иванова о его «последней святыне»; за этим могло стоять и недоумение Евгении, слышавшей из уст Иванова апелляции равно к Христу, Дионису и Люциферу, – недоумение, которым она поделилась с Бердяевым. Евгения же могла рассказывать своему новому другу и о Минцловой, о ее загадочной оккультической ауре, что побудило Бердяева предложить Иванову фундаментальную альтернативу – «Христос ли подчинен оккультизму или оккультизм подчинен Христу» в ивановском учении? Впоследствии (в «Самопознании») Бердяев почти всерьез заявит, что именно он, Бердяев, с его принципиальным «неприятием мира», был истинным «мистическим анархистом». Но в начале 1910-х гг. он выступал как противник «анархической» – беспредметной мистики, выдвигая вторую альтернативу – «мистика или религия». Опять-таки, ставя Христа и даже Церковь («таинственное общество Христово») над мистическим опытом, Бердяев – несмотря на свою религиозную «бесталанность» и следуя одному волевому самоопределению – фактически отрицает ивановский «мистический анархизм», а вместе с ним и всяческие «дионисические мистерии», «правое безумие» новоявленных «менад» и «вакхантов». «Мистика сама по себе не ориентирует человека в бытии, она не есть спасение, – вразумляет он Иванова. – Религия есть свет и спасение. И я все боюсь, что Вас слишком соблазняет автономная, самодовлеющая мистика, слишком господствует у Вас мистика над религией». Но понятие «спасения» было Иванову в принципе чуждо, – ни совесть, ни страх Божий его внутреннюю жизнь не определяли.