Светлый фон
другому, человеку как таковому. человек, человек в явленности его тайны. науки о человеке; «биографика»; «антроподицея», «философская антропология»; «феноменология человека», «феноменология человека»,

«Мир глубок»: Евгения любила эту фразу из «Заратустры». Также и человек был для нее «глубок» именно в смысле Ницше – феноменологическом, вслед за Гёте, смысле, чуждом оттенка метафизической запредельности. Женщина-мыслитель распространяла на область изучения человека свою «философию абсолютности явления», намеченную в эскизе диссертации о Канте. Эта концепция опиралась на особенный опыт Евгении, который мы уже обсуждали, – он описан в «Моем Риме»: «Но что же тогда эта внезапная налитость каждой вещи до краев самой собою – нестерпимая полнота, точно упилась она каким вином?» В такие-то моменты «нестерпимой полноты» открывались Евгении не только вещи, но и люди. И тогда осуществлялась встрега, как, например, с Орбелиани-Бердяевым, представленная в том же «Моем Риме». Именно такие ситуации Евгения разумела под «абсолютными явлениями», – в терминологии Гёте, протофеноменами. Созданные ею литературные портреты современников складываются, как из цветовых пятен на картинах импрессионистов, из таких именно мигов-откровений, схваченных и удержанных не красками, а метким словом.

встрега,

Параллель стиля Евгении Герцык и импрессионистской живописи не случайна. Французские импрессионисты (и их русские последователи – например, Борисов-Мусатов) пытались уловить мгновенное – и при этом не случайное, а особо значимое впечатление от изображаемого объекта; вдохновленные кое-кто из этих французов принципами дзэн-буддизма, они, по сути, искали мгновений сатори — просветления, когда удается прикоснуться к всецелой полноте реальности. Однако не о сатори ли говорит и Евгения в «Моем Риме» (см. вышеприведенную цитату)? Похоже на то, что способностью к подобным созерцаниям она обладала от природы. И, быть может, ей была бы (а вероятно, что действительно была) близка та концепция времени, которую Волошин развил в трактате со странным названием «Аполлон и мышь», связав ее с импрессионистской эстетикой[1013]. Подобно импрессионистам, Евгения-литератор не пыталась сквозь мгновенное явление увидеть вечную идею, не трансцендировала в духе платонизма – не отрешалась от видимости в своем созерцании, а стремилась как бы выпить действительно весь миг времени до самого дна, – вытянуть в явление всю полноту вещи, человека.

сатори — миг времени в явление

Тексты Е. Герцык (прежде всего «Мой Рим» и «Воспоминания») и устроены по принципу нанизывания таких вот моментов «нестерпимой полноты» – пойманных словом мигов откровения реальности, – нанизывания «абсолютных явлений». Такова несложная – как бы одномерная архитектоника этой прозрачной прозы, подражающая течению самой жизни. «Жизнь» — едва ли не основная мировоззренческая категория Е. Герцык, и ее концепцию «абсолютности явления» мы вправе считать разновидностью философии жизни, представителями которой были такие особо чтимые Евгенией мыслители, как Ницше и А. Бергсон. Бергсоновская категория временного «дления» очень созвучна автобиографической прозе Евгении Герцык. «Утраченное время» она реконструирует, строя цепочки наиболее значительных эпизодов, – важных, например, для понимания особенностей ее дружбы с конкретным лицом (главы «Вера», «Волошин», «Бердяев» и др. в «Воспоминаниях» или «Дружба», «Вайолет» в «Моем Риме»), а также для воссоздания того или иного жизненного отрезка («Детство», «Севастополь», «Судак» и другие главы «Воспоминаний»). Каждый такой эпизод – это растянувшийся, длящийся (в бергсоновском смысле) миг биографического времени. А поскольку «дление» – это внутреннее, интимное «я-переживание» события, само временное бытийствование «я», как бы забывшего про вечность, то «длящиеся» эпизоды прозы Е. Герцык незаметно «втягивают» в себя «я» читателя, приближая его к субъекту текста.