Светлый фон
человека, другому вещи

Главным инструментом феноменологии человека, представленной в прозе Е. Герцык, служит особо значимая, характерная деталь, которая переносит «абсолютное явление» герцыковской общефилософской концепции в план поэтики. Человек показан вроде в мимолетных деталях и случайных эпизодах, удержанных памятью; но запоминает Евгения-писатель как раз эти свои мгновения «сатори» – миги «нестерпимой полноты» бытия, максимальной актуализации личности другого. Вот блестящий портрет А. М. Бобрищева-Пушкина – рокового человека в жизни юной Аделаиды Герцык, юриста и поэта-любителя, а главное – ловеласа. Себя самого он обнаруживает не столько в увлекательной – особенно на взгляд молоденьких девушек – болтовне, сколько во взрывах смеха, раскрепощающих его бессознательное: «Смеясь, он преображался в фавна – брови вытягивались крутой дугой, в сузившихся глазах, в смеющемся рту мелькало что-то дикое, лешее». «Друг-вдохновитель» – как козлоногий и похотливый фавн, леший: вот «абсолютное явление» этого жизнелюбивого «прокурора», яркой вспышкой сверкнувшее перед взором восемнадцатилетней Жени, которой медленно приоткрывалась драма сестры, влюбившейся в циника, годившегося ей в отцы. Все прочие его атрибуты – древнее дворянство, «порода», поверхностная эрудиция – или перекрываются «фавном» (в очерке «Бобрищев-Пушкин» «фавн» – это почти имя собственное), или стягиваются к этому образу, – как, например, склонность к припадкам «сумасшедшей тоски <…>, от которой он спасается чувственным угаром»…

деталь, деталях эпизодах, другого.

А вот какой, опять-таки в миг «сатори», предстала перед Евгенией при первом знакомстве (1906 г.) Зиновьева-Аннибал: «Небрежно разрисованное лицо Лидии Дмитриевны, бровь, криво сбегающая над огневыми синими глазами, и сколотый булавками красный хитон». На самом деле это не «лицо», а личина – трагическая греческая маска с прорезями для живых глаз. Она выражает чувственную страсть, искажающую – «искривляющую» внутренний мир, – эту маску дополняет хитон трагической актрисы. Избранный Зиновьевой для себя «имидж» (как сказали бы сейчас) Евгения называет «наивным манифестом». И действительно, не воплощенным ли «трагизмом» была в жизни Зиновьева, побуждаемая к тому ницшеанцем-супругом? Евгения, кажется, изменяет своему принципу отказа от прямых оценочных суждений, когда прямо намекает на декадентскую «рискованность» поведенческого стиля Зиновьевой, подобно Сафо окружавшей себя некими «девушками». Подмеченная мемуаристкой «тревога, не знающая, куда себя бросить», указывает на кипение языческих страстей, на необузданность «разрывающего ее жизненного избытка»… Неживая – из раскрашенного грубого папье-маше личина пожилой женщины в противоречии с горящими страстью глазами: таково схваченное ясновидением Евгении «абсолютное явление» хозяйки Башни на Таврической, не приукрашенное даже великой любовью и пиететом автора мемуаров.