В ноябре 1876 года, дорабатывая финал Части 5, Толстой еще не был готов инкорпорировать открытую полемику с панславизмом в завершаемый роман. (Части 6, 7 и 8 выйдут в течение ближайших восьми месяцев.) Саркастическое изображение религиозного фарисейства, именно тогда заостренное до гротеска[972], выполняло также и функцию иносказания; можно предположить, что, не зазвучи в 1876 году в полный голос проповедь панславизма, пресловутый фарисейский аспект образа Каренина был бы менее выпяченным. Иными словами, славянский вопрос, прежде чем самому попасть крупным планом в кадр повествования, спровоцировал извне важную новеллу в содержании уже основательно обдуманного, но еще пишущегося романа.
Метонимическая взаимосвязь между темами ложной веры и панславизма угадывается и из прямого сравнения уже отмеченного выше важного нюанса в письме Фету от 12 ноября 1876 года с развитием образа графини Лидии Ивановны. Фигурирующая в письме Анна Аксакова воплощала для Толстого не только фальшь и нездоровый идеализм, но и противоестественный — как ему виделось — союз женщины, живущей только умом, с мужчиной. Еще в 1865 году, узнав о ее грядущем браке с И. С. Аксаковым, Толстой разразился сатирической тирадой в письме ко все той же графине Александре Андреевне:
[Б]рак А. Тютчевой с Аксаковым поразил меня как одно из самых странных психологических явлений. <…> Как их будут венчать? И где? В скиту? в Грановитой палате или в Софийском соборе в Царьграде. Прежде венчания они должны будут трижды надеть мурмолку и <…> при всех депутатах от славянских земель произнести клятву на славянском языке. Нет, без шуток, что-то неприятное, противуестественное и жалкое представляется для меня в этом сочетании. <…> Для счастья и для нравственности жизни нужна плоть и кровь. Ум хорошо, а два лучше, говорит пословица; а я говорю: одна душа в кринолине нехорошо, а две души, одна в кринолине, а другая в панталонах еще хуже. Посмотрите, что какая-нибудь страшная нравственная monstruosité [уродство. —
Не из навеянной ли московскими восторгами 1876‐го реминисценции этого впечатления (славяне, Царьград, благочестие, единомысленный, но обделенный «плотью и кровью» брачный союз) выросла любовь Лидии Ивановны к Каренину — словно бы отрицающая сексуальность, замешенная на пиетизме, но при этом все-таки не совершенно бестелесная? Текст толстовского романа, пожалуй, чуть более милосерден к Лидии Ивановне, чем сам Толстой — к Анне Тютчевой. Но и здесь взаимное влечение «души в кринолине» (скорее, впрочем, уже «в турнюре»)[974] и «души в панталонах» под суесловие о Спасителе или религиозном воспитании ребенка — определенно «нравственная monstruosité».