Светлый фон

Через неделю она увидела его на верхних нарах в коридоре лазарета. Спросила, не хочет ли он, чтобы известили родных, но мальчуган так испугался, словно Анна собиралась посадить его за решетку. Нет, нет, не нужно… Он выздоровеет и еще будет разносить листовки. Только…

— Что «только»?

— Здесь слишком много покалеченных, мертвых. Хочется подержать в руках что-нибудь живое. Может… Может, достанете мне котенка?

В те дни нередко людям хотелось невозможного. Просьба мальчика была легко выполнима: тогда еще голодающие, лишенные хлеба варшавяне не охотились на кошек. И Анна принесла ему пушистого серого котенка, попросив медсестру не быть строгой.

— Ведь он еще такой маленький.

— Он умрет, — сказала медсестра с каким-то ожесточением. — Он об этом не знает и даже не очень страдает от боли. Лежит тихонечко и гладит своего котенка. А знаете, о чем он говорит? Ночью, только ночью. Он… он кричит: «Мама, горшочек».

Губы медсестры задрожали, и она убежала в так называемую палату, где в страшной духоте, пропитанной запахом хлороформа и крови, лежали на койках раненые. Анне хорошо был знаком тошнотворный, сладковатый запах грязи, мочи и гноя. Она остановилась у койки раненого, лежавшего на животе. Его сосед немедленно с ней заговорил:

— Вы случайно не из газеты? Пожалуйста, не пишите, что он получил пулю в зад. Он не убегал, мы были вместе. Тащил раненого товарища через баррикаду, тут в него и угодило. Клянусь! Парень что надо!

— Сообщить кому-нибудь из родных?

— Нет, не стоит. Брат может не поверить. Да и мать будет злиться. Она не хотела его отпускать, говорила, слишком еще молод.

Паренек, лежавший на животе, боялся гнева матери больше, чем пуль. Мальчик с котенком не хотел возвращаться домой. Но ночью оба звали матерей.

В повстанческом лазарете в корзины для канцелярских бумаг бросали и ампутированные руки и ноги, но на площади Наполеона, несмотря на пожары и свист пролетающих над головой снарядов, было относительно спокойно. Печатались в типографиях газеты, распространялись повстанческие почтовые марки, стены домов и заборы были оклеены сводками и плакатами. Наконец заговорила повстанческая радиостанция «Молния», и в льющуюся из репродукторов «Варшавянку» неуловимый немецкий снайпер стрелял столь же упорно, как и в людей на площади. Этот «голубятник» держал под постоянным обстрелом угловой дом, где размещался магазин Веделя, словно знал, что для разносчиков газет это самый короткий путь со Шпитальной на Варецкую и Свентокшискую, и хотел, чтобы он стал также кратчайшей дорогой к смерти. И тем не менее харцеры-письмоносцы с первыми письмами отправились в путь. Люди пытались что-то сообщить о себе, отыскать своих близких, узнать, уцелели ли их дома в других районах города, живы ли те, кто там оставался. С Воли, например, вести приходили все более и более тревожные. Немцы усиливали натиск, их танки разрушали баррикады, обстреливали огнем из орудий даже те дома, где не было повстанцев. Солдаты, присланные для подавления восстания, ходили буквально по колено в крови, по телам сраженных пулями. Власовцы поджигали дом за домом, перебили всех раненых в лазарете на Плоцкой, стреляли в каждую движущуюся точку, даже в тучи огромных сине-зеленых мух. Какая-то женщина кричала, что в подожженном доме остались ее парализованная мать и родившийся неделю назад ребенок. Мальчик, который прошлой ночью выполз из-под груды трупов и теперь лежал в лазарете возле малыша с котенком, рассказал Анне историю, невероятную, как и все, что происходило на планомерно уничтожаемой немцами Воле. На крик выгнанной во двор дочери, медленно шагая по ступеням, вниз по лестнице спустилась парализованная старушка с белым свертком в руках. Она еле передвигала ноги, но шла, и мальчик слышал, как ее дочь повторяла с изумлением, с ужасом: «Мама идет! Идет!»