Да, Феликс меня-таки распропагандировал. Нет, мое сочувствие к бывшим соседям, пожалуй, даже возросло, но уважение исчезло. Теперь я им сочувствовал с изрядной примесью брезгливости. Я бы наслаждался ею, если бы не проклятый зуд в груди.
— Можно теперь и мне вставить словцо? — Муза была явно раздражена. — Я альбатроса уже закончила в пластилине и фотографию отправила для ознакомления двум членам жюри. Там все чиновники, но есть и один скульптор. И еще дочь Алтайского, она же тетенька вроде бы культурная. Хотела и тебе послать, но теперь не буду, а то еще настроение собьешь.
— Да ладно, не буду сбивать тебе драйв и позитив. Я в любом случае буду с тобой. Творчество — дело святое. Прости, что суюсь, удачи!
Удачи я пожелал ей через силу, я по-прежнему считал образ альбатроса слишком для всех для них жирным. Но художники, видимо, обязаны слушаться только себя, Феликс ведь в том их и обвиняет, что они угождали еще кому-то.
А к чему же «в конечном окончательном итоге» подвел сам Феликс?
Я раскрыл последнюю страницу, не прекращая своих расчесываний, — грудь уже горела и внутри, и снаружи:
…И вот я закончил труд, завещанный от деда. Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня? Словно я, ничем не рискуя, совершил безнаказанную подлость.
Но в чем же эта подлость, неужели в том, что я не преклонился перед страданием, а сохранил трезвую голову? Страдание можно уважать, если человек пошел на него добровольно, ради какого-то «во имя». А если его забила шпана, с которой он сорок лет до этого пытался поладить, то никакой заслуги в этом нет.
Я же не лгал, ну, разве что малость подраскрасил подражательным юморком…
Вот! Тут-то она и таилась, подлость! В юморке, в насмешечках над пожизненной пыткой. В насмешечках, рожденных не гневом, не болью, не обидой, а хладнокровным выполнением заказа.
Не важно чьего. Месть простительна, если ты ослеплен обидой, а я не был ослеплен. Я влагал персты в чужие раны даже не с любопытством, но с насмешкой и едва ли не со злорадством, и вот этого-то злорадства простить нельзя.
Так что же, я не обязан был выполнять предсмертную волю моего неукрощенного дедушки?
Да, не обязан.
Смерть должна полагать предел любой распре.
Пусть они сами там объясняются между собой на небесах.
Иначе мести не будет конца.
Есть же завет: не судите, да не судимы будете.
Но я-то готов и хочу быть судимым!
По другому завету: какою мерой мерите, такою и вам будут мерить. Пускай мне отмерят презрение и забвение, если я откажусь видеть и понимать то, что я вижу и понимаю, пусть даже я тысячу раз неправ.