953 Тем не менее, сама неисчерпаемость Индии позаботилась о том, чтобы я все-таки повстречал святого, притом в более удобном для себя случае, без поездки в иные края: в Тривандраме, столице Траванкора, я познакомился с учеником Махариши. Это был скромный мужчина, учитель младших классов; он живейшим образом вызвал в моей памяти того сапожника из Александрии, которого (в романе Анатоля Франса[901]) в качестве примера большей святости приводил святому Антонию ангел. Как и тот сапожник, мой маленький святой имел перед другими то преимущество, что воспитывал многочисленных детей и ревностно старался обеспечить возможность учиться своему старшему сыну. (Не стану вдаваться здесь в обсуждение неизбежно встающего вопроса о том, всегда ли святой мудр, и наоборот, все ли мудрецы непременно святы. В этом отношении имеются некоторые сомнения.) В этом человеке, в его скромной, любезной, по-детски благочестивой натуре я увидел того, кто, с одной стороны, жадно и преданно впитывал в себя мудрость Махариши, а с другой — превосходил своего учителя в том, что, помимо всякой учености и святости, истово «вкушал» и мир вокруг. Я с немалой признательностью вспоминаю эту встречу, ведь ничего лучшего со мной не могло и случиться. Дело в том, что только мудрец или только святой интересуют меня приблизительно столько же, сколько какой-нибудь редкостный костяк допотопного ящера, который совсем не растрогает до слез. Зато глупое противоречие между бытием вне Майи в космической самости и милыми слабостями натуры, каковые, суля обильный урожай, погружены множеством корней в черную землю, чтобы на все будущие времена повторять, как вечную мелодию Индии, плетение и раздирание покрывала, — это противоречие меня восхищает; ибо как возможно увидеть свет без тени, ощутить тишину без грохота, достичь мудрости без глупости? Пожалуй, мучительнее всего на свете переживание святости. Мой знакомец был, слава Богу, маленьким святым — отнюдь не сияющей вершиной над мрачными безднами, не потрясающей воображение игрой природы, а примером того, как мудрость, святость и человечность могут «уживаться дружно» — поучительно, ласково, восприимчиво, в лад и терпеливо, без судорог, без желания выделяться, без всякой сенсационности, не нуждаясь в особой огласке, но воплощая извечную культуру под нежный шелест кокосовых пальм, что колышутся на морском ветру; он отыскал смысл в суматошной фантасмагории бытия, спасение в связанности и победу — в поражении.
954 Сами по себе мудрость и святостъ, боюсь, в наиболее выгодном освещении представлены в литературе, где их слава неоспорима. Лао-цзы превосходно и непревзойденно сходит со страниц «Дао дэ цзин», а вот Лао-цзы со своей танцовщицей на западном склоне горы, празднующий вечер жизни, уже не столь привлекателен. Особенно же отторгает запущенное телесное естество сугубо святого — по вполне понятным причинам, тем паче если веришь, что красота — одно из возвышеннейших творений Божества.