Тут в комнату вошла Лариса. Большие, красивые глаза Ларисы уже катастрофически блестели от слез. Чего она боялась, то и случилось. Ее Генка, Генка, которого она так берегла, для которого ничего не жалела, которого согласна была бы, может быть, оберегать всю жизнь — как мать, как любящая сестра и как женщина (одновременно), — он, по которому она так исстрадалась, он так и норовил смотреть по сторонам, когда они за столом сидели. И недаром. Сейчас он уже танцевал с Вероникой, этой разбитной красоткой, которая принесла с собой бутылку «Праздничной» и сама же ее почти всю и выпила! И как танцевал… Нет, будь у Ларисы мина, она, не задумываясь, подорвала бы сейчас всю квартиру, весь дом, пусть и погибла бы вместе со всеми, черт с ними. Глаза выцарапать этой шлюхе, что ли?
Так думала Лариса, входя в комнату, где уже сидела Зоя, обуреваемая похожими, хотя и не столь бесчеловечными мыслями.
— Где Игорь? — спросила Зоя, устремив на Ларису свои пока еще сухие глаза.
— Танцует, где… — ответила Лариса и, вспомнив, что он танцует не с кем-нибудь, а с этой хорошенькой блондинкой Мариной и вряд ли помнит сейчас о Зое, почувствовала себя почему-то легче.
Да верно: Игорь уже второй раз танцевал с Мариной — второе подряд танго, — пластинка была долгоиграющая, и им даже отходить друг от друга не надо было, переждать короткую паузу, и все. Не пьяневший за столом, он теперь испытывал головокружение, и головокружение это было, конечно, приятным.
Вот они — светлые часы (вернее — минуты), которых он так давно, так мучительно ждал. Он боялся взглянуть Марине в лицо и — разрушить, боялся, хотя догадывался, почти уверен был, что и для нее это тоже минуты светлые, из немногих — догадывался, но боялся, потому что не только слова, но и взгляды, бывает, лгут.
«Одной любви музы́ка уступает, но и любовь — мелодия», — сказал великий поэт. О да, мелодия, и что с того, что эта мелодия лишь едва-едва зазвучала для Марины и Игоря, что с того, что лишь первые робкие звуки возникли? Они возникли — и это главное, и, может быть, именно эти первые чистые ноты могли бы сделать многое, очень многое — ведь разрушают же зеленые хрупкие ростки тяжелую толщу асфальта. Похожее, хотя, может быть, и требующее для описания других слов чувствовала сейчас и Марина. Да, хорошо им было друг с другом, можно даже сказать — прекрасно…
Испытывая немыслимое, едва переносимое волнение, Геннадий танцевал с Вероникой. С тех пор как он, растерявшись после ее прихода, в три приема опорожнил наполовину выпитую бутылку, которая очень быстро попалась ему на глаза (после чего как-то по-крабьи, боком, поплыла мимо ваза с салатом), — с тех пор он почти сумел взять себя в руки — так, что даже решился пригласить Веронику на танец, — и на ногах держался довольно уверенно. Хотя теряющий остроту аналитический ум юриста и подсказывал ему, что если все же произойдет оно — мгновенное отключение, — то виной тому будет самая последняя, конечно же, лишняя рюмка. Вот ведь уже почти удалось ему с помощью прекрасного средства побороть проклятую скованность, добился он этого. Добился и рад был до смерти, но с горечью чувствовал, однако, что перестарался, пожалуй, потому что в голове мутится неудержимо и заплясали странные какие-то видения. И навернулись на глаза удалого самбиста слезы, и понял он, что вот-вот произойдет оно — ах, ну как же не вовремя! — произойдет оно, мгновенное отключение. А происходило оно обычно сразу — словно кто-то гасил свет и задергивал занавес, и, оставаясь на ногах, даже разговаривая, Геннадий ничего потом не мог вспомнить. Помог ему, помог поначалу дьявол, заключенный в прозрачной жидкости, но — не надолго, высокую цену за помощь взял, душу Геннадия в бесчувствие умыкнул…