Дасти затормозил в пробке, скопившейся перед красным светофором.
— Версия слегка хромает, так ведь?
— Хромает на все четыре копыта.
Они находились на мосту, нависавшем над каналом, который соединял Ньюпортскую гавань с уходящим в глубь суши заливом. Широкое пространство воды под пасмурным небом было темным, серо-зеленым, но не черным, его поверхность рябил бриз, а подповерхностный слой — течение; поэтому она казалась чешуйчатой, словно шкура неловко спрятавшейся и дремлющей ужасной рептилии юрского периода.
— Но есть история, которая совершенно не хромает, — сказала Марти, — ну совершенно. То, что происходит со Сьюзен.
Ее голос прозвучал очень мрачно, и это сразу отвлекло внимание Дасти от гавани.
— Что еще случилось со Сьюзен?
— У нее тоже происходят потери времени. Причем не короткими отрезками. Как раз наоборот, длинными. Целыми ночами.
Тень после приема валиума, до сих пор сохранявшаяся в глазах Марти, постепенно разошлась, и это было хорошо, зато искусственное спокойствие снова уступило место беспокойству. В офисе доктора Аримана неестественная бледность оставила ее, сменившись прекрасным цветом лица, но теперь тени вновь стали собираться на ее нежной коже, образовывая пятна под глазами, как если бы лицо темнело в унисон с медленно гаснущим зимним днем.
Перед ним, за дальним концом моста, красный сигнал сменился зеленым. Поток машин двинулся.
Марти принялась рассказывать о призрачном насильнике, посещающем Сьюзен.
До сих пор Дасти был взволнован. Ему было страшно. А теперь на его сердце легло иное чувство, хуже, чем волнение или страх.
Порой, когда он пробуждался в темной пропасти ночи и лежал, прислушиваясь к милому, чуть слышному дыханию Марти, смертный страх — более ужасный, чем простая боязнь, — охватывал его существо. Если ему случалось выпить за обедом слишком много вина, съесть слишком много сливочного соуса и, возможно, лишний зубчик чеснока, в его мыслях воцарялась такая же неустроенность, как и в желудке, и он воспринимал тишину предутреннего мира, не видя по своему обыкновению красоты в неподвижности, не слыша в ней мира, а улавливая вместо всего этого угрозу пустоты. Несмотря на веру, которая была его опорой на протяжении большей части жизни, в эти безмолвные ночи его сердце точил червь сомнения, и он задавал себе вопрос: не может ли быть так, что та жизнь, которую они проживут вместе с Марти, окажется единственной, и помимо нее не будет ничего, кроме темноты, в которой не сохраняется никакой памяти, которая пуста настолько, что в ней нет даже одиночества? Его не устраивала жизнь, «доколе смерть нас не разлучит», он не желал соглашаться ни на что, кроме вечности, и когда исполненный отчаяния внутренний голос говорил, что вечность — это обман, он каждый раз протягивал руку, чтобы во мраке прикоснуться к спящей Марти. Ему нужно было не разбудить ее, а лишь почувствовать то, что в ней неизменно присутствовало и что он мог воспринять даже при самом легком прикосновении: ее врожденное милосердие, ее бессмертие и обетование его собственного бессмертия.