Светлый фон

– Ты очень храбрый, Майкл, – сказала Харпер. – Ты один из самых смелых людей, каких я знаю. Спасибо.

Плечи Майкла чуть расслабились, и он сказал:

– Не преувеличивайте, мэм. Вряд ли у меня есть выбор. Если любишь кого-то, надо делать все возможное, чтобы сберечь этого человека. Не хочу потом вспоминать, как я мог оказаться полезным, мог помочь, но струсил.

Харпер погладила его по щеке. Майкл избегал ее взгляда.

– А ты говорил Алли об этом? О том, что любишь ее?

Майкл шаркнул ногой.

– Не напрямик, мэм. – Он осмелился взглянуть Харпер в лицо. – Вы ведь ей не скажете, да? Мне бы хотелось, чтобы все осталось между нами.

– Разумеется, я ничего не скажу, – ответила Харпер. – Но не затягивай, Майкл. В наши дни, боюсь, неразумно откладывать что-то важное на завтра.

Дон придержал перед ней дверь, и Харпер вышла во тьму и острый, кусачий холод. Звезды сияли ясным колючим светом. Сосновые доски еще лежали зигзагом между зданиями, но снег уже растаял, и доски прикрывали кочковатую грязь.

Они сошли с досок и двинулись вниз по холму, среди деревьев. Следов не останется. В этот арктический час земля глубоко промерзла, и миллионы ледяных искорок сверкали в грязи. Дон Льюистон предложил Харпер руку, она приняла ее, и они шли, как пожилая семейная пара, по мерзлой земле.

На полпути к берегу они остановились. С колокольни доносился сладкий и сильный девичий голос. Харпер решила, что это одна из сестер Нейборс. В старших классах они обе пели в хоре. Песня неслась в холодном, чистом воздухе; от невинной и сладкой мелодии у Харпер по рукам побежали мурашки. Это была песня Тейлор Свифт – о Ромео и Джульетте… и она напомнила Харпер другую, более старую песню об этих несчастных влюбленных.

– В этом лагере много хороших людей, – сказала Харпер Дону. – Может, они набрались дурных идей, но это только от страха.

Дон прищурился, глядя на колокольню.

– Голос у нее славный, точно. Всю ночь бы слушал. Но вот что бы вы сказали про лагерь, если б послушали, как все пели в церкви пару часов назад. Пока начинали – да, это было еще пение. Но уже вскоре просто жужжали – одну идиотскую ноту. Будто ты в самом большом в мире улье, да еще все вокруг изнутри. Глаза, на хрен, просто сверкают. Они не дымятся, но от них веет жаром, да таким, что с ног валит. А иногда жужжат так громко, что череп начинает дрожать и хочется кулак запихнуть в рот, чтобы не закричать.

Они пошли дальше; камни и глина поскрипывали под ногами.

– И вы не можете присоединиться? Вы не сияете с ними?

– Пару раз получилось. Но в итоге вышло как-то не так. И не в том дело, что бьет крепко – хотя когда в себя прихожу, череп, на хрен, гудит, будто я литр виски жахнул. И не в том дело, что забываешь, кто ты. Это худо… но еще хуже превращаться в Кэрол. Как будто твои мысли передает какая-то далекая радиостанция, а станция Кэрол ближе и забивает твою музыку своей. Ее музыка крепчает и становится громче, а твоя слабеет и затухает. Начинаешь думать, что отец Стори – это твой папа, он лежит в лазарете с разбитой головой; и от того, что виновника не накажут, тебе плохо, ты злишься и закипаешь. Начинаешь думать, а не стукнет ли теперь кто-нибудь тебя по башке, и нет ли в лагере тайных врагов, борющихся против тебя. И чувствуешь в душе, что если придется умирать, то умрешь в песне, вместе со всеми. Держась за руки. И уже хочешь, чтобы это случилось… чтобы явилась кремационная бригада. Потому что это будет избавление, и смерть уже не страшна, ведь ты сгоришь вместе с теми, кого любишь.