До ночи оставался еще месяц, но, если они собирались встать здесь лагерем для ремонта упряжки, им нужны были палатки, чтобы сберечь тепло. Коннелли подошел, когда они вгоняли колышки в вечную мерзлоту, безразличными глазами мазнул по Фейберу, все еще привязанному к саням, плененному морфиновыми снами. Он взглянул на лодыжку Бишопа и спросил, как она.
– Справится, – ответил тот. – Ей придется. А как собаки?
– Нужно решить, без чего мы можем обойтись, – сказал Коннелли. – Какие-то вещи придется бросить.
– Мы лишились только одной собаки, – сказал Бишоп. – Не так уж сложно будет справиться.
– Мы лишились двух. Одна из направляющих переднюю лапу сломала. – Коннели открыл одну из сумок, привязанных к задним саням, и достал армейский револьвер. – Так что идите, разбирайтесь, что нам не нужно. А я займусь ей. – Он бросил презрительный взгляд на Гарнера. – Не бойся, тебя просить не буду.
Гарнер смотрел, как Коннелли подходит к раненой собаке, лежащей в снегу вдали от остальных. Она одержимо вылизывала сломанную лапу. Когда подошел Коннелли, собака посмотрела на него и вяло замахала хвостом. Он прицелился и прострелил ей голову. Выстрел сопровождался глухим, незначительным звуком, поглощенным просторами открытой равнины.
Гарнер отвернулся, эмоции сотрясали его с поразительной, головокружительной силой. Бишоп поймал его взгляд и невесело улыбнулся.
– Не лучший выдался денек, – заметил он.
Атка все скулил.
Гарнер лежал без сна, глядя на брезент, натянутый над ним, гладкий, как внутренняя поверхность яичной скорлупы. Фейбер стонал, взывая к какому-то горячечному фантому. Гарнер ему почти завидовал. Не травме – чудовищному открытому перелому бедра, следствию неудачного шага на лед, когда Фейбер вышел из круга палаток, чтобы помочиться, – но сладостному морфинному забвению.
Во Франции, во время войны, он знал множество докторов, которые пользовались морфином, чтобы отогнать ночные страхи. А также видел лихорадочную агонию абстинентного состояния. Гарнер не желал этого испытывать, но все равно чувствовал искус опиата. Чувствовал тогда, когда его поддерживали мысли об Элизабет. И чувствовал сейчас – еще сильнее, – когда этой поддержки больше не было.
Элизабет пала жертвой величайшей вселенской шутки всех времен, гриппа, захлестнувшего мир весной и летом 1918 года, как будто кровавая бойня в траншеях не была достаточным доказательством того, что человечество впало в немилость у божественных сил. Так Элизабет назвала это в последнем письме, которое он от нее получил: Божьим судом над обезумевшим миром. Гарнер к тому времени отвернулся от Бога: он убрал навязанную Элизабет Библию в сумку после недели в полевом госпитале, зная, что это жалкое вранье не принесет ему утешения перед лицом подобного кошмара – и оно не принесло. Ни тогда, ни позже, когда он вернулся домой, чтобы увидеть немую и голую могилу Элизабет. Вскоре Гарнер принял предложение Макриди присоединиться к экспедиции, но, хоть и взял Библию с собой перед отъездом, не открывал ее до сих пор и не собирался открывать теперь, лежа без сна рядом с человеком, который, возможно, умрет из-за того, что захотел отлить – еще одна знатная шутка вселенной – в месте столь адском и заброшенном, что даже Бог Элизабет не способен был здесь удержаться.