Как бы то ни было, продолжал размышлять он, видя, что Удалец и Красотка отклеились от стены, и двигаясь вслед за ними, у него остается Севилья: некоторые из ее мест казались ему до боли похожими на те, что он знал с детских лет. Ибо этот город, как никакой другой, в углах своих улиц, в своих красках, в своем свете хранил шелест медленно уходящего времени или, вернее, шелест души, уходящей вместе с тем, за что цепляются, чтобы не пойти ко дну, жизнь и память.
Впрочем, у долгих агоний есть своя плохая сторона: теряется декор. Дон Ибраим, еще раз затянувшись, грустно покачал головой: в ближайшем портале, под ворохом газет и картона, смутной тенью виднелась фигура спящего нищего, а рядом с ней дон Ибраим скорее угадал, чем разглядел очертания блюдечка для милостыни. Инстинктивно он сунул руку в карман и, отодвинув в сторону билеты на корриду и зажигалку Гарсиа Маркеса, шарил там, пока не нашел монету в двадцать дуро, которую, с усилием перегнувшись через свой шарообразный живот, и положил рядом с неподвижным телом. Уже удалившись на десяток шагов, он вдруг вспомнил, что у него совсем не осталось мелочи для очередного телефонного рапорта Перехилю, и подумал было о том, чтобы вернуться и забрать монету, однако не стал этого делать, понадеявшись, что у Красотки или Удальца еще осталась мелочь. В конце концов, умение делать благородные жесты требует достоинства.
Мир, конечно же, тесен, однако после этой ночи Селестино Перехиль не раз и не два задавал себе вопрос, случайной ли была встреча его шефа Пенчо Га-виры с молодой герцогиней и священником из Рима, или она подстроила ее нарочно, зная (кто мог бы знать это лучше нее?), что в это время ее муж, бывший муж ала черт его знает кто, всегда заходит пропустить рюмочку в бар «Эль Локо де ла Колина». Дело обстояло так: Гавира с подругой сидел на битком набитой людьми террасе, а Перехнль, в своей всегдашней роли телохранителя, – в баре, у двери. Шеф заказал ему порцию шотландского виски с большим количеством льда, и он смаковал первый глоток, разглядывая его спутницу – хорошенькую фотомоделъ местного значения, которая, несмотря на явную нехватку интеллекта, а может, как раз благодаря таковой, уже успела приобрести некоторую известность после произнесенной в одной из реклам Южного канала короткой фразы, касающейся какой-то марки бюстгальтера. Фраза была достаточно недвусмысленной; «Вот это – бюст, и он мой», и фотомодель – некая Пенелопа Хайдеггер, имевшая солидные анатомические основания для подобного утверждения, – вкладывала в нее всю чувственность, на которую только была способна и которая производила на слышавших ее такое впечатление, что Пенчо Гавира весьма серьезно намеревался оспорить в течение ближайших часов – и далеко не в первый раз – заявленные его дамой права собственности на искомую часть тела. А почему бы и нет, думал Перехиль, почему бы таким образом не отвлечься от тревожных мыслей о банке «Картухано», о церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, и о прочих многочисленных проблемах?