Дон Ибраим выпустил клуб дыма и подвигал челюстями, проверяя состояние кожи, обильно намазанной мазью от ожогов. Усы и брови у него тоже порядком обгорели, однако он не мог жаловаться на судьбу: слава Богу, все обошлось сравнительно благополучно, если, конечно, не считать обуглившегося стола, большого пятна копоти на потолке и пережитого страха. Правда, страха смертельного, особенно когда они увидели, что Удалец мечется по комнате с пылающей, как факел, левой рукой (к счастью, он, как настоящий мужчина и кабальеро, курил, держа сигарету в левой), как в фильме Винсента Прайса об. убийстве в музее восковых фигур. Так он и метался до тех пор, пока Красотка с завидным присутствием духа, громко повторяя «Пресвятая Дева!», не направила на него и на дона Ибраима струю воды из стоявшего на кухне сифона, а потом не набросила на стол одеяло, чтобы загасить огонь. Потом было много дыма, объяснений, были соседи, столпившиеся в дверях, и весьма неловкая ситуация, когда прибыли пожарные и обнаружили, что гасить уже нечего, кроме горящих от стыда щек трех приятелей. По молчаливому согласию, никто из них не собирался когда бы то ни было упоминать об этом событии. Ибо, как изрек дон Ибраим, академическим жестом воздев палец к небу, когда Красотка вернулась из аптеки с тюбиком мази от ожогов и бинтами, в жизни бывают горестные главы, которые необходимо любой ценой предавать забвению.
Должно быть, священник и молодая герцогиня, занятые разговором, остановились, потому что Красотка и Удалец буквально вросли в одну из стен на углу. Дон Ибраим благословил судьбу за эту передышку – столько времени влачить по городу свои сто десять килограммов было делом нелегким – и засмотрелся на луну, повисшую над узкой улочкой, наслаждаясь ароматом сигары, дым которой поднимался кверху плавными спиралями в серебристом свете, разлитом над всеми закоулками Санта-Круса, куда не добирался свет электрических фонарей. Даже вонь от мочи и грязи, стоявшая поблизости от некоторых баров, не могла заглушить аромата цветущих апельсиновых деревьев, ночных красавиц и цветов, свешивающихся с балконов с задернутыми шторами, из-за которых до ушей прохожего приглушенно долетали музыка, обрывки разговоров, диалоги киногероев или аплодисменты участникам телеконкурсов. Из одного из ближних домов доносилась мелодия болеро, напомнившая дону Ибраиму о других лунных, ночах, других временах, других улицах, и его душу охватила тоска по своим двум карибским молодостям: одной – реальной, другой – воображаемой, слившихся воедино в воспоминаниях о ночах на жарких пляжах Сан-Хуана, о долгих прогулках по Старой Гаване, об аперитивах, выпитых в веракрусском кафе «Лос Порталес» под музыку и голоса марьячи[855], распевавших «Божественных женщин» его друга Висенте или «Красавицу Марию» – ту самую, созданию которой он, дон Ибраим, немало способствовал в свое время. А может быть, подумал он, глубоко затягиваясь сигарой, это просто тоска по молодости. И по мечтам, которые хищница жизнь потом зубами вырывает у человека одну за другой.