Сержант держал штык над ребенком и убирал дымящийся пистолет за пазуху. Голубые глаза смотрели на Терезу, а она смотрела на люльку.
Хейксвилл усмехнулся:
– Он ведь не нужен нам, крошка? Для того, чем мы сейчас займемся, довольно двоих. – Хейксвилл засмеялся безумным смехом, но голубые глаза смотрели уверенно, рука со штыком не дрожала. – Закрой дверь, крошка.
Тереза чертыхнулась, и сержант рассмеялся. Она оказалась еще красивее, чем он помнил; темные волосы обрамляли тонкое лицо. Он нагнулся, просунул руку под ребенка – девочка плакала. Тереза шагнула к люльке, но штык блеснул, и она остановилась. Хейксвилл поднял младенца вместе с пеленками и, неумело держа левой рукой, приставил острие к тоненькой шее.
– Я сказал, закрой дверь. – Он говорил тихо, очень тихо, видел страх на лице Терезы и задыхался от нестерпимого вожделения.
Она закрыла дверь; труп Ноулза остался в коридорчике. Хейксвилл кивнул:
– Запри.
Кивер остался в люльке, и Хейксвилл жалел об этом: он хотел, чтобы его мать, чей портрет хранился в тулье на донышке, видела, но дела было не поправить. Сержант медленно пошел к Терезе, та отступала к кровати, где лежал штуцер. Хейксвилл ухмыльнулся, дернулся и торжествующе сказал:
– Только ты и я, крошка. Только ты и Обадайя.
Глава 29
Глава 29
– Куда?
– Бог его знает! – Шарп лихорадочно высматривал главную улицу. От средней бреши вела путаница проулков. Он выбрал наугад, побежал. – Сюда!
Впереди слышались крики, выстрелы; на мостовой валялись тела. В темноте нельзя было разобрать, кто это – французы или испанцы. Из проулка несло кровью, смертью и выплеснутой с вечера из окон верхнего этажа мочой; Шарп и Харпер то и дело скользили на бегу. Из поперечной улочки шел свет, Шарп инстинктивно свернул туда. Он бежал, держа окровавленный палаш наперевес, словно копье.
Впереди распахнулась дверь, перегородила проулок; солдаты выкатывали из дома бочки, били по ним прикладами; клепки ломались, вино хлестало на мостовую. Солдаты падали, ловили ртом жидкость, лакали ее. Шарп и Харпер раскидали их пинками, выбежали на маленькую площадь. Один дом горел – на его свет они, оказывается, и бежали; пламя озаряло ад, каким его представляли в Средние века. Черти в алых мундирах мучили жителей Бадахоса. Голая женщина в крови и слезах кружила по площади, она уже не чувствовала ни боли, ни стыда, и, когда новые солдаты, только что из бреши, повалили ее на мостовую, она не кричала, только плакала. Кругом творилось то же самое: некоторые женщины сопротивлялись, некоторые уже умерли, другие видели, как умирают их дети, и везде кишели полуголые пьяные победители, озаренные пожаром, обвешанные награбленным добром.