Ее платье было расстегнуто сверху, и Хейксвилл видел золотой крестик на смуглой шее. Он хотел ее, хотел чувствовать ладонями эту кожу, и он ее получит! А потом убьет! А Шарп пусть смотрит, потому что никто не посмеет тронуть Обадайю, пока тот угрожает ребенку.
Девушка за спиной у Шарпа застонала, Хейксвилл судорожно повернулся к дверям:
– Привел с собой шлюшку, Шарпи? Точно! Давай ее сюда!
Девушка перешагнула через тело Ноулза. Она шла медленно – боялась желтолицего пузатого мужчины, который держал извивающегося, орущего младенца. Она стала рядом с Харпером и нечаянно толкнула ногой выпавший из опрокинутой люльки кивер. Кивер покатился и замер под рукой у Харпера. Хейксвилл смотрел на девушку.
– Отлично. Симпатичная крошка. – Он гоготнул. – Тебе нравится ирландец, детка?
Девушка тряслась от страха.
– Он свинья. Все вы, чертовы ирландцы, – большие грязные свиньи. Со мной тебе будет лучше, крошка. – Голубые глаза устремились на Шарпа. – Закрой дверь, Шарпи. По-хорошему.
Шарп закрыл дверь, стараясь не злить дергающегося человека, который держал его ребенка. Он не видел лица Антонии, только длинный штык над свертком пеленок. Хейксвилл рассмеялся:
– Отлично. Теперь смотри, Шарпи. – Он взглянул на Харпера, который стоял все в той же нелепой позе, на четвереньках. – И ты, свинья. Смотри. Встань.
Хейксвилл не знал, как это сделает, но уж как-нибудь сообразит. Главное, пока ребенок у него, все они в его власти. Сержанту понравилась новая девушка, судя по всему подружка Харпера; ее он заберет с собой, в город, но прежде надо убить Харпера и Шарпа, потому что они знают, кто убил Ноулза. Хейксвилл потряс головой. Он убьет их, потому что ненавидит.
Хейксвилл рассмеялся и увидел, что Харпер так и не сдвинулся с места.
– Я приказал тебе встать, ирландская скотина! Встать!
Харпер встал, его сердце отчаянно колотилось. В руках он держал кивер. Ирландец видел портрет на донышке и, хотя не знал, чей это, запустил руку в тулью.
Лицо Хейксвилла исказилось, штык задрожал.
– Отдай мне, – захныкал сержант. – Отдай.
– Положи ребенка.
Остальные не шевелились. Тереза и Шарп ничего не понимали; у Харпера была лишь самая смутная мысль, единственная соломинка, за которую он мог ухватиться в этом водовороте безумия. Хейксвилл трясся, его лицо судорожно дергалось.
– Отдай! – рыдал он. – Мамочка! Отдай мне мою мамочку!
Ольстерец заговорил ласково:
– Я касаюсь ногтями ее глаз, Хейксвилл, нежных глаз, и я их вырву, Хейксвилл, вырву, и твоя мамочка будет плакать.