Ан нет! Так уже кто-то написал, только звучит иначе: «Жизнь коротка – искусство вечно».
О, как тяжко жить, если мир давно погряз в словоблудии! И как точно скуфь обозначила термин, прозвав так науку философию…
Пусть яд воздействует мгновенно, чтобы вовсе не сочинять и не вынуждать потомков повторять упражнения.
Арис взял сосуд с чернилами и уже было хотел приложить к устам, но вдруг услышал:
– Здрав будь, отец!
Так, по обыкновению, приветствовали лишь в одном городе Эллады – в родном Стагире.
Философ обернулся и позрел отрока – несмотря на зимнюю стужу и снег, в сандалиях и летнем гиматии, котомка за спиной. Он зяб и, поджимая поочередно ноги, грел, как делают это гуси.
Сосуд в руке дрогнул, и золотые чернила чуть только не плеснулись на отверженный труд.
– Ты из Стагира? – спросил Арис.
– Да, отец, я прибыл в Афины на македонском посыльном корабле…
– Отчего называешь меня отцом? Как твоё имя?
– Мне имя Никомах, – промолвил отрок, согревая уши. – Так назвала меня мать.
Арис встрепенулся:
– А как имя матери?
– Гергилия… Она и прислала, чтобы получить науку. Я сразу же признал тебя. В Стагире на площади давно установили памятник. Я зрел его с детства… Но каменный ты более похож на философа.
Ноги Ариса подломились, и он ощутил на своём лице горькую влагу. Но это были не слёзы – взошедшее солнце стало плавить снег, обращая его вновь в грязную воду…
Возвратившись из Великой Скуфи, странствующий философ в первую очередь отправился к матери в Стагир, бывший тогда под покровительством Македонии. Он надеялся там отдохнуть от долгих путешествий и описать свои хождения в неведомые земли, пока свежи в памяти чувства. Но более того, испытывая все эти годы сильное влечение к избраннице своего отрочества, Гергилии, намеревался навестить её, дабы узнать, теплится ли ещё юная страсть прекрасной и всегда недоступной девы. После двухмесячных морских скитаний, нанимаясь на купеческие суда простым гребцом, он был уже близко от родины и, налегая на вёсла, с трепетом ждал торжественной минуты. Но поскольку сидел спиной к берегу, то приближение его мог видеть лишь украдкой, оглядываясь, и вдруг прервался барабанный бой кормильца. Гребцы вскинули вёсла, замерли, исполняя команду, и только тогда философ смог обернуться…
В гавани догорали корабли, а за разрушенной крепостной стеной Стагира вздымались чёрные дымы – всё точно так же, как над Ольбией во время набега!
В первый миг показалось, сей вид ему грезится, вызволенный из памяти прежним страхом. Но, помедлив, кормилец вновь ударил ритм и переложил кормило, направляя судно в сторону от причалов, к скалистому берегу, поблизости от которого стояло на якорях несколько спасшихся торговых галер. И, встав к берегу бортом, Аристотель наконец-то воочию позрел, что сотворилось с городом: некогда прекрасный и близкий сердцу, Стагир, украшенный многими храмами, зримыми с моря, скульптурами богов, воздетыми на столпах, дворцами с колоннадами, ныне лежал в руинах, среди которых бродили люди в траурных серых одеждах. Нашествие уже схлынуло, словно потоп, оставив после себя мерзость разорения, и философ ни на минуту не сомневался, что варвары приложили к этому зловещую руку. Но люди с уцелевших судов сказали, что разрушил город царь Македонии Филипп – наказал за непокорство его воле, вынудил подписать договор и удалился.