– А вы когда-нибудь были в Венеции? – спросил меня один из них.
– Нет.
– Стоит побывать. Самый настоящий город-театр.
Фотография Исаака Роблеса и неизвестной женщины была увеличена до таких размеров, чтобы разместиться на четырех огромных панелях. Два хранителя архива пытались прикрепить ее к стене выставочного зала. Никто не рискнул указать на то, что объектив фотоаппарата был совершенно явно направлен на слегка размытое лицо улыбающейся молодой женщины с кистью в руках.
– Это единственная фотография Роблеса, которой мы располагаем, – заявил Рид, – поэтому она нам необходима.
Венецианцы достали из ящика своего Роблеса. Памела ахнула.
– О, Делл, – воскликнула она, – ты только посмотри.
Перед «Фруктовым садом» и вправду можно было застыть в изумлении. Полотно оказалось потрясающим, куда более масштабным, чем я ожидала: по меньшей мере, пять футов в длину и четыре в высоту[71]. Краски не потеряли своей яркости за тридцать лет – картина выглядела настолько живой и была выдержана в такой современной эстетике, что, казалось, ее написали вчера. Здесь наблюдалась перекличка с лоскутными одеялами полей, изображенными в «Руфине и льве», но при ближайшем рассмотрении это был почти гиперреализм: скрупулезно выписанная земля, а над ней – небеса, расцветшие настоящей симфонией мазков.
– Это моя любимая вещь, – признался один из венецианцев.
– Она прекрасна.
– А где синьор Рид планирует ее повесить?
Я заглянула в план. Рид непременно хотел поместить «Руфину и льва» рядом с «Женщинами в пшеничном поле», но та картина все еще находилась в ящике. Из-за своих размеров «Фруктовый сад» едва ли поместился бы на той же стене.
– Пока что поставьте ее сюда, – сказала я, давая венецианцам понять, что картина будет в безопасности в углу выставочного зала.
Хотя было чрезвычайно интересно оказаться там в этот день – открывать деревянные ящики (словно рождественские подарки, но более высокого пошиба), повсюду натыкаться на опилки и гвозди, ощущать причастность к замечательному событию – я испытывала какое-то глубинное беспокойство. Каким бы судьбоносным ни было проведение первой в Лондоне выставки Исаака Роблеса, меня не оставляла мысль, что Квик вовсе не считала Роблеса автором этих картин.
Я пошла по залу, чтобы еще раз взглянуть на фотографию, и встала перед изображением женщины – я не сомневалась, что ее звали Олив Шлосс. Полотно «Руфина и лев», работа над которым еще шла полным ходом, находилось позади нее. Я ощутила острую необходимость понять эту фотографию, поскольку именно она должна была пролить свет на истинное содержание картины и объяснить происходящее с Квик. В слегка размытом изображении молодой женщины я искала молодую Квик, полную надежды и страсти. И хотя за последние месяцы женщина сильно похудела, я хотела верить, что могу разглядеть в этом цветущем округлом лице черты той девушки, которой она была в молодости. Но полной уверенности я не чувствовала. В последние месяцы Квик дала мне одновременно и очень много, и очень мало. Мое стремление получить ответы на волновавшие меня вопросы подталкивало меня придумывать свои собственные – они мне нравились, но это вовсе не означало, что они соответствовали действительности. В очередной раз глядя на эту фотографию (теперь ее герои были уже в человеческий рост), я понимала, что времени совсем не осталось и действовать нужно быстро.